Сначала он даже и не заметил этого, лишь одним утром он обнаружил, что простыня его была не так смята, и подушка не лежала на полу. Потом он вдруг перестал по ночам вскакивать и искать Линду, ее черные кудри и блестящие глаза; он спокойно ложился в кровать, закидывал руку за голову и ждал, пока глаза сами закроются, и все тревоги отступят прочь. В своих снах он попадал в странное место. Гилберт знал его, он знал, куда нужно смотреть, чтобы его глаза привели к зеленой долине, и каждый раз, под самый конец сна, догадка осеняла его, и он просыпался с именем этого места на губах. Но иллюзия уходила, и название забывалось вместе с ней. «Священная долина», Эйдин так называл это место, в котором он был почти что одинок, и всяческий раз пытался отыскать ту, которую привела его сюда. Он почти что видел ее облик, светлый, озаренный чем-то золотым он шел за ним, уверенный в том, что куда бы не вывела его дорога — то место не будет ничем не хуже его настоящего мира. Здесь всегда пахло весной — тающим снегом, персиком и чем-то еще, пронзительным, чему Эйдин никак не мог дать название. Он больше не искал в полудрёме Линду, он больше не касался ее лба, ее щек и губ, не зарывался в ее локоны — правая сторона кровати была пуста, но не холодна. В снах его вел не черный бархат, но чьи-то рыжие нити, чье сияние было таким ярким, что Гилберт невольно улыбался. Он знал этот свет, знал и шел на него. Иногда золото ускользало от него, словно редкая бабочка, и тогда он бежал за ним, не стараясь захватить рукой, чтобы не помять и не испортить прекрасный свет, а только наслаждаясь бегом, от которого не хотелось взлететь и исчезнуть. Иногда золото оказывалось перед ним, и его руки сами по себе запутывались в золотых нитях волос. Персик и гвоздика не дурманили его, но мягко окутывали и звали за собой, ничего не обещая, но крепко держа за руку.
В полусне Эйдин посмотрел на темную комнату, на белое окно, которое скрывалось за синими занавесками и снова закрыл глаза, надеясь очутиться в Долине. Гвоздика и персик были где-то рядом, и он недовольно смял подушку, стараясь найти золотые нити. Однако чарующая иллюзия исчезла, и он окончательно проснулся. Дрема все еще была сильна, и лишь только почуяв знакомый запах, он повернулся и притянул к себе другую подушку. Шелковый шарф приятно холодил щеку, и он поглубже вдохнул туманящий аромат. Персик, тающий снег и гвоздика — он никогда не чувствовал этого запаха до того, как… Мысли все еще путались в голове, и он не желал их собирать в одно единое целое, потому что понимал за собранностью последует отвратительно чувство вины. И все-таки желание узнать этот аромат билось сильнее здравого смысла. Он не чувствовал персик и гвоздику ровно до того момента, как зеленая перчатка коснулась его руки… Последняя дремота пропала, и Гилберт резко сел на кровати. Он не знал, который был час, однако оставалось надеяться, что подобные видения были лишь следствием его слишком долгого сна. Шарф все еще был в его руках, и, пересилив желание надеть его на шею, он с деланной небрежностью положил его на подушку — та теперь тоже пахла «Воздухом времени», так отчаянно шедшему к рыжим волосам и строгому взгляду.
Шелковое кашне серело на белой подушке, и Эйдин с трудом отвел от него взгляд и быстро встал с постели. За окном был день, и, вероятно, он умудрился в стать вместе с Джейн. Эта работа для итальянской конференции внезапно стала отнимать так много времени, что Гилберт засиживался допоздна за своим столом, переправляя написанное и вырывая листы бумаги из папки. Отчего-то ему непременно хотелось, чтобы этот доклад был для него особенно полным и цельным, чтобы читался не привычным монотонным голосом, а с искренней заинтересованностью. Оттого и ложился он так поздно, что вещи раскидывал куда попало, и это было вовсе неудивительно, что кашне могло очутиться на его подушке. Эйдин постоял с минуту у окна, а потом решительно дернул за тяжелые шнурки портьер, и комната стала светлее. Февральский день не был еще таким длинным, как мартовский, но подтаявший снег на неподстриженном газоне уже по-весеннему чернел, и сквозь толстые стекла окон он слышал стрекотание птиц. Наступала весна, с проталинами, долгими вечерами, свежестью, это было Ее время, умудрившейся родиться в последний день зимы, несущей за собой золотое свечение и персик. Внезапное желание раскрыть окно и посмотреть наружу настигло его врасплох, и Гилберт задумался над этим только тогда, когда с самым глупым видом он высунулся наружу и принялся рассматривать и черные крупицы на сером асфальте, и соседского кота, и герань на подоконнике в соседнем окне.
Вероятно, он действительно поздно встал, думал он, неспешно ходя по комнате, надевая рубашку, подбирая жилетку и зажигая свет в ванной комнате. День обещал быть не таким длинным из-за пасмурного неба, и Гилберт нахмуренно посмотрел на раскрытый платяной шкаф — сегодня в Оперу надо было явиться ровно в семь, но кто мог ему сказать, стоит ли надевать пальто, или можно было обойтись просто пиджаком. Эйдин встряхнул бритву и решил, что пойдет только в сюртуке — до Ковен-Гарден было рукой подать, а тащить на себе такую мохеровую обузу совсем не хотелось. Лицо в белых усах и бороде от пены появилось в зеркале, и против привычки он усмехнулся; на секунду Гилберт показался себе таким забавным, что позволил себе рассмеяться в голос. Он насухо вытер гладко выбритое лицо и выглянул в коридор — там было тихо, будто в доме никого и не было. Последний раз такое было этим летом, когда Линда и Джейн уехали на побережье Ниццы, впрочем, как и в любой сезон. Он постепенно привыкал к тишине этого дома, который наверняка видел на своих улицах и Теккерея и Крошку Доррит, ему было здесь спокойно, и то одиночество, преследовавшее его еще несколько месяцев назад, куда-то исчезло, и на его место встало нечто, слегка теснящее грудь и опьяняющее. Эйдин дернул полотенце и помотал головой; он старался выкидывать из головы все сны, как только он просыпался, иначе неподобающие мысли начинали свою круговерть, и он с трудом мог их отправить восвояси.
Эйдин вышел из ванной и включил свет в спальне — та было в полном беспорядке. Вокруг стола валялись бумаги, на паркете синело пятно от чернил, а пиджак вместе с галстуком и вовсе были развешены на стульях. Привычным движением, будто для него, это было уже знакомым жестом, он повязал шарф и постарался не закрыть глаза, когда уловил знакомый запах. Ему мог помочь только исключительный порядок. Комната наполнилась музыкой Верди, и Гилберт быстро поднял клочки папиросной бумаги, и, не глядя, отправил их в мусорку, правда, когда на одной из них показался знакомый почерк, он поднял ее, разгладил и машинально положил ее в ящик стола. Следом за ней отправились и «вечные» вперемешку с письмами Джейн и корреспонденцией для Линды. Он мельком посмотрел на письмо, однако когда увидел подпись «Д.Лорд», пожал плечами, и, открыв дверь, вошел в спальню жены. В комнате миссис Гилберт был еще больший беспорядок, чем в его, однако Эйдин не стал подбирать ни скинутый с плеч шелковый халат, ни маленький флакон «Джой» Пату, чей душный запах заполнил всю комнату. Он только осторожно перешагнул через все вещи и положил письмо на стол и только обернувшись, понял, что белая постель Линды была нетронута. Эйдин призадумался — вчера ночью он вернулся из университета, однако света в ее спальне не было, позапрошлой ночью ему показался поворот ключа в замочной скважине, однако он был так занят разбором пометок Мадаленны на полях его работы, что не встал и не посмотрел, пришел ли кто. А позапозапрошлой ночью? Эйдин нахмурился, но не от досады, а от того, что никак не мог вспомнить, видел ли он фигуру жены окне спальни, когда возвращался с конференции.
Наверное, Линда осталась ночевать в доме Эдит Винтер. Или уехала на несколько дней к Уилсонам. Или к кому-то еще. Гилберт остановился около двери и пригляделся к зеленому бархатному костюму, на рубашке были явно видны следы губной помады, а пиджак благоухал тяжелым одеколоном. Значит, усмехнулся Эйдин, они оба пристрастились к странному парфюму. Он должен был ревновать, должен был срывать провода телефонов, носиться в ночи и выяснят, куда пропала его жена. И несколько лет, даже месяцев назад он так и делал. Разъезжал по чужим поместьям, заглядывал на веселые вечеринки и видел Линду — улыбающуюся, смеющуюся, которая кружилась в дыме открывающихся пробок шампанского и дорогих сигарет. А потом ему вдруг надоело. В этом не было вины Линды, подумал Эйдин и машинально поднял шелковый манжет с ковра — на него наступила чья-то подошва, и он посерел. Во многом он был виноват сам — не принял образ жизни жены, не поддержал ее в желании отдохнуть, не понял ее усталости. Ему бы и хотелось спрашивать, куда все ушло, как они смогли дойти до того, что больше ничего не чувствовали друг к другу. Но ведь это был бы простой акт вежливости в адрес двадцати лет брака. Тот поцелуй в его библиотеке; Эйдин знал, что он стал началом конца, когда он не почувствовал ничего, кроме легкой досады — обязательно надо было ставить его и мисс Стоунбрук в такое дурацкое положение? Осталось только равнодушие и неясное волнение.