–Собралась? – резюмирует он, оглядев меня с ног до головы. Отвечать ему даже односложными предложениями у меня нет абсолютно никакого желания. Молча, кладу в сумку косметичку и шкатулку, а потом опомнившись, беру с комода наше с мамой и Глазастиком прошлогоднее фото, сделанное буквально за пару недель до переезда.
На фотографии мы, конечно же, как с картинки счастливой семьи, которой никогда не были, но сейчас я не вижу этой наигранности. Передо мной лишь красивая до умопомрачения мама и мы с Глазастиком с искрящимися улыбками на наших беззаботных лицах.
Господи, моя маленькая хохотушка… Неужели тебя больше нет?
Горло перехватывает спазм, а глаза жгут слезы.
– Ты правда их убил? – вырывается у меня всхлип, когда Долгов забирает из моих рук фотографию и подталкивает к выходу.
На мгновение он замирает, а у меня ярким заревом вспыхивает надежда, но в следующее мгновение его лицо принимает абсолютно непроницаемое, жесткое выражение.
– Пошли, – цедит он сквозь зубы и берет меня под локоть, но я, все поняв, тут же отшатываюсь.
– Не прикасайся, – шепчу, задрожав от слез. – Никогда больше не трогай меня этими грязными руками!
– Тогда прекрати истерику и спускайся вниз! – припечатывает он безжалостно. И мне ничего другого не остается, кроме, как глотать слезы и прощаться со всем, что когда-то называлось моей жизнью.
Во дворе нас ждет настоящая вакханалия: вся охрана дома перебита, залитые кровью бойцы валяются то тут, то там. Обслуживающий персонал согнан, как скот в кучу и охраняется несколькими быками с автоматами.
– Где моя тетя? – с ужасом оглядываю весь этот беспредел.
– Все нормально с твоей тетей. Посидит часок другой взаперти, потом ее выпустят, – отзывается Долгов абсолютно спокойно и подводит меня к одному из джипов.
– Я не поеду, пока не увижу ее, – останавливаюсь в паре шагов, не давая себя усадить.
– Ты не в том положении, чтобы ставить мне условия, – отрезает он и, обойдя меня, достает из машины бронежилет. – Надевай. Если я сказал, что с ней все в порядке, значит с ней все в порядке.
– Ты мне уже однажды сказал, что с моей мамой и сестрой ничего не случится! – срываюсь на крик и пытаюсь вырваться из его хватки, но он встряхивает меня, словно куклу и опускает мне на плечи порядка десяти килограмм армида, от которых я едва не оседаю на подъездную дорожку.
– Я сказал тебе то, что ты хотела услышать, – тут же подхватывает меня Долгов и ставит жирный крест на всех моих надеждах. – Есть обстоятельства, над которыми я не властен. Смерть твоей сестры и матери – одно из них.
– И это твое оправдание? – шокированная этой шарахнувший прямо в лоб правдой, шепчу, заходясь в слезах.
Долгов, ничего не говоря, усаживает меня в машину. Закрыв за нами дверь, отдает какие-то последние распоряжения по телефону и только, когда наш кортеж из трех или четырех машин выезжает со двора, произносит:
– Я не оправдываюсь, Настя. В вопросах выживания оправданий быть не должно. Ты либо добренький и мертвый, либо злой и живой. Я предпочитаю быть живым.
Что на это можно ответить?
Собственно, ничего. Спрашивать, неужели нельзя было убрать одного Можайского, тоже бессмысленно, поэтому просто отворачиваюсь к окну и плачу, глядя на пролетающие за окном улицы.
Понятно, что каждый выживает, как может, и не он, так его. И я не желаю Долгову смерти даже после всего, что между нами произошло. У меня нет мыслей в духе “лучше бы он, чем они”. Но, вспоминая Глазастика, еще совсем недавно примеряющую на себя роль тёти: то, как она радовалась вместе со мной, гладя по вечерам мой живот, мое сердце разрывается на части от бессильной злости.
Я знаю, что тот Гордиев узел, в который сплелись судьбы моих любимых людей невозможно было аккуратно распутать, только рубить. Но, боже, как же больно. Как же мне больно!
Закусив кулак, чтобы не завыть в голос, плачу навзрыд. Перед мысленным взором проносятся кадры из прошлого: как я увидела моего большеглазика впервые. Такую красную, слегка отекшую с белыми, как снег волосами. Она казалась мне тогда до безобразия страшненькой, но я все равно полюбила ее всем своим истосковавшимся по любви и ласке десятилетним сердечком. Ей я подарила все то, чем не могла поделиться с мамой. Со школы я летела к этому комочку радости и нянчилась с ней днями напролет. Когда первым ее словом стало "няня", моему счастью не было предела. Она была моей нежностью, радостью и любовью в нашем лишенном любви и тепла доме.
А уж, когда узнала о моей беременности и вовсе… В каком же восторге она была, что скоро у нас будет маленький, и можно будет катать его на коляске, кормить с бутылочки и переодевать. Она тогда постоянно фантазировала, представляя наше будущее и рассказывая про свое: что у нее, когда вырастет, обязательно будет большой дом в деревне и много – много детей, а еще непременно муж – кондитер, чтобы она могла есть сладкое в любое время. Такие по-детски смешные, милые мечты… Сейчас они по – живому режут, ибо не будет. Ничего уже у моего Глазастика не будет: ни дома большого, ни много-много детей, ни мужа-кондитера, ни банального "вырасту".
Не вырастет, так и останется в воспоминаниях маленькой девчушкой, и только в сердце большой, незаживающей раной.
С каждой минутой эта рана разрастается все сильнее и сильнее, стоит только представить, как мы могли бы жить втроем с мамой и Глазастиком в Греции, в уютном домике на берегу Средиземного моря. Наверное, это могла бы быть чудесная жизнь. Думать, о том, что Можайский вряд ли позволил бы ей стать реальностью, мне совсем не хочется. Сейчас я хочу мечтать. Говорят, это совсем не вредно. Жаль только, не уточнили, что это бывает свирепо больно, когда точно знаешь, что твоим мечтам не суждено сбыться.
В этом коконе боли я провожу неизвестно, сколько времени. Прислонившись к стеклу, смотрю невидящим взглядом вдаль и чувствую, как меня изнутри сжирает пустота и горечь. Слез больше нет. На меня накатывает какое-то тупое безразличие, и я просто смотрю в никуда.
Вымотанная переживаниями и стрессом, сама не замечаю, как засыпаю. Сквозь сон чувствую, как меня аккуратно укладывают, позволяя вытянуться на сидении. Так становиться намного удобнее. Скованное напряжением тело постепенно расслабляется, а уж когда заботливые руки начинают нежно гладить меня по волосам и лицу, я и вовсе едва не мурчу. Правда, моя нега длиться недолго.
Вскоре начинается какая-то суета: в мой сон то и дело врываются взволнованные голоса, забористый мат, машину мотает, будто по ухабам, руки, еще недавно поглаживающие меня, теперь напряженно держат. А в следующее мгновение я едва не подскакиваю от раздавшегося выстрела.
– Тихо, маленькая, тихо! – не позволяя мне поднять голову с его колен, успокаивающе поглаживает меня Долгов и тут же жестко бросает сидящим впереди мужикам. – Леха, люк открывай и пали прямо в голову. А ты, Витёк, юли хоть немного. Ты же, бл*дь, не трамвай.
– Я стараюсь, Сергей Эльдарович.
– Не надо стараться, надо делать! Я тебе не мама, чтоб твоим стараниям умиляться.
Парень что-то обиженно бурчит в ответ, а дальше раздается залп выстрелов, от которых у меня сердце уходит в пятки. Сон моментально, как рукой снимает, и я едва дышу от бушующего в крови адреналина.
Что я там говорила? Жить не хочу? Так вот ни хрена подобного. Хочу. Еще как хочу. Мой инстинкт воет сиреной, и я цепляюсь за Долгова, как за спасательный круг, но он, будто специально убирает мои руки.
– Давай, Настюш, сядь вон туда, – кивает в проход между моим и передним сиденьем. – Машина бронированная, но я сейчас окно открою, надо им помочь. Главное голову спрячь и руки.
– А ты? – вырывается у меня неосознанно, что у Долгова вызывает едва заметную улыбку.
– Все хорошо будет. Давай, – мягко заверяет он, но я ему ничуть не верю, однако, понимая всю бессмысленность возражений, киваю и соскальзываю в ноги.
Сжавшись в комок, превращаюсь в оголенный нерв. Машина юлит, нас то и дело заносит, отчего меня бросает то в жар, то в холод. От каждого выстрела все внутри обмирает, и сердце грохочет, как сумасшедшее.