– Проветрила голову?
Отвечать не вижу смысла, поэтому неловко отвожу взгляд. Долгов тяжело вздыхает.
– Иди на второй этаж, там все готово: и ужин, и постель.
Мне много, чего хотелось сказать, спросить, но я снова не смогла. Постыдилась себя, своих реакций, чувств. Поднявшись наверх, не раздеваясь и не включая свет, я забралась под одеяло с головой, и разрыдалась.
Я плакала и плакала, и плакала. От безысходности: от невозможности что-либо изменить и что-то вернуть.
Наверное, в какой-то момент я отключилась. От боли ли, стресса? Черт его знает.
Очнулась от того, что вся горю и в то же время плыву куда-то.
Ничего не понимая, оглядываюсь в кромешной темноте и мне кажется, что меня снова избили и держат в подвале нашего дома, в той проклятой каморке.
Когда дверь в нее приоткрывается, и кто-то тихонько заходит, на меня такой ужас накатывает, что я, словно парализованная, застываю и не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Кто-то ложится рядом, матрас прогибается. Чувствую, как тяжелая, мужская рука опускается на меня поверх одеяла, по взмокшей шее проходится холодок чужого дыхания. Мужчина аккуратно зарывается носом в мои волосы и жадно вдыхает мой запах, а я не выдерживаю, начинаю дрожать и всхлипывать.
– Пожалуйста, не надо, – умоляю лихорадочно. – Я все сделаю. Только не надо!
– Маленькая, я не трону тебя. Я просто…
– Пожалуйста, – захлебываюсь истерикой. – Мой малыш… Не надо!
– Какой еще малыш? – пробивается сквозь вату перепуганный голос Долгова, в следующее мгновение над кроватью загорается светильник, и я вижу бледное, перекошенное от беспокойства лицо.
Долгов оглядывает меня лихорадочным взглядом и тут же прикладывает к моему взмокшему лбу холодную ладонь.
– Да ты вся горишь! – резюмирует он и, соскочив с кровати, откидывает одеяло, да так и застывает, глядя на мои бедра, становясь не просто бледным, а серея на глазах. Меня пробивает озноб и, я съеживаюсь в калачик, наконец, начиная осознавать, где я и что со мной.
– Гридас! – орет меж тем Долгов чуть ли не на всю базу и тут же бросается ко мне. – Настя! Настя, ты слышишь меня? Ты что… ты беременная что ли?
– Вы… вызови мне врача, – все, что могу сказать и снова проваливаюсь в густую темноту, в которую то и дело прорываются обрывки разговора.
– Давай, Гридас, неси ее в машину. Кажется, у нее выкидыш.
– Она что, беременная была? От кого?
– Да откуда я знаю?! Не от меня – точно.
– П*здец!
– Давай, быстрее, быстрее! – слышу нарастающую панику в голосе Долгова.
– Может, давай, я ее осмотрю, чтобы зря не рисковать? – как ни странно, узнаю Большеротую и хочу тут же запротестовать, ибо лучше умру, чем позволю ей лезть ко мне своими наглыми ручонками. Но, к счастью, Серёжа тоже не в восторге от ее предложения.
– Ты разве гинеколог? – осведомляется он резче, чем, наверное, следовало.
– Ну, нет, но…
– Ну, вот и не лезь тогда!
– Просто может, это ложная тревога.
– Она, бл*дь, кровью истекает! Какая ложная тревога?! – чуть ли не орет он. Я чувствую, как меня укладывают на заднее сидение.
– Ты пару часов назад тоже кровью истекал, – продолжает меж тем Большеротая вразумлять Долгова. – И ничего, как-то без больницы обошлось. Хочешь снова в тюрьму? Твои и ее ориентировки по всей России.
– Слушай, Томка, не вынуждая меня грубить тебе. Не суй свой нос, куда тебя не просят, – отрезает Долгов и садится в машину.
– Да ради бога! – бросает Рыжая напоследок. – Хочешь все просрать из-за мокрощелки, которая, мало того, что тебя засадила, так еще и забеременела, не пойми от кого? Вперед и с песней!
Глава 2
«Если бы он мог заплакать или убить кого-нибудь! Что угодно, лишь бы избавиться от этой боли!»
К. Макколоу «Поющие в терновнике»
Вот не зря говорят, обиженная баба злее черта, а недотраханная – хуже фашиста. Томка это подтверждает на ура, продолжая выкрикивать какую-то херню вдогонку.
Я не слушаю, да и мне, если честно, пох*й, кто бы что ни говорил сейчас.
Смотрю на мертвенно – бледное лицо моей красивой девочки: ее ввалившиеся щеки, бескровные губы, и огромные тени под глазами, и меня колотить всего начинает, как припадочного.
Она с каждой секундой все серее и серее, и дышит едва слышно, а я не знаю, что делать, за что хвататься и чем помочь. Просто, бл*дь, не знаю! Глажу ее лихорадочно, сопливо прошу о чем-то, как долбо*б из мыльной оперы, и задыхаюсь от паники, бессилия и дежавю. Кажется, будто мне снова восемнадцать, и я опять ноль без палочки, как тогда, когда Светка-тварь сдала моего сына в детский дом, и я ни хрена не мог сделать.
Я это чувство беспомощности на всю жизнь запомнил и двадцать с лишним лет рвал жилы исключительно для того, чтобы никогда больше, ни на одну гребанную секунду его не испытывать.
В итоге же сижу с миллиардным состоянием и властью, которая восемнадцатилетнему мне и в сказочном сне бы не приснилась, и просто смотрю, как смысл моей еб*ной жизни буквально утекает у меня из рук.
Мне не хочется нести всю эту киношную хуергу, про то, что, если Настьки не станет, то я… Вообще думать об этом «если» не хочу. Да и что я?
Я с того света выкарабкивался с ее именем. И на свободу рвался по одной – единственной причине – к ней, как бы пафосно это ни звучало. Но, когда лежишь в реанимации, жизнь предстает в совершенно иных красках и становиться до смешного простой, и понятной. Все «если» и «но» сразу же отпадают, остается лишь главное.
Моим главным оказалась эта зеленоглазая девчонка. В шаге от того, чтобы откинуться, я убедился в этом окончательно и, мне вдруг стало глубоко похер и на завод, и на двадцать лет вертежа ужом на сковородке в этом сучьем, материальном мире, и что лохом буду и в своих, и чужих глазах, если проиграю Елисеевской кодле – всё стало пустым, тупым и бессмысленным, ибо по-настоящему я нуждался лишь в одном – чтобы моя Настька была рядом. До сбитых об стену кулаков и разрывающего глотку, бессильного рыка хотелось прижать ее к себе и никогда больше не отпускать.
Вокруг творился откровенный п*здец, все летело в тартарары: все планы, здоровье, наработки, а я, словно придурок, таращился в облупленный потолок обшарпанной больнички и думал, как так вообще происходит? Сорок лет себе жил: ел, пил, на работу ходил, трахал кого-то, радовался чему-то, мечтал, стремился и считал, что жизнь вполне удалась, а потом херакс и какая-то соплюшка врывается в нее с воплями через малюсенькую дырку в твоей закостенелой в цинизме броне, и всё… Абсолютно всё начинает крутиться вокруг этого длинноногого недоразумения: все мысли, стремления, мечты – всё вдруг становиться ради нее, а те сорок кажутся безвкусной лажей, несмотря на то, что я люблю свою жизнь и свой богатый по всем фронтам опыт. Однако с Настькой я полюбил жизнь в разы сильнее и как-то так по-особенному, до щенячьего восторга. Поэтому подыхать не собирался, хоть тюремная администрация делала все, чтобы я не выкарабкался, чтоб сломался психологически. Что-что, а это они умеют.
Когда мне прооперировали почку, у них почти получилось. Я смотрел, как местные лепилы накачивают меня всякой херней и лишь делают вид, что лечат, и думал, что мне кранты. Сил бороться ни физических, ни моральных не осталось. Но перед глазами стояла моя, абсолютно непохожая на себя, Настька, и я понимал, что не могу сдаться, пока не буду уверен, что с ней все в порядке.
Я очень много думал о том проклятом заседании, анализировал, прикидывал варианты. И сам не знал, какой из них принять легче. Как ни крути, дело-дрянь. И все же, ох*евая с самого себя и порывов своей эгоцентричной душонки, я понимал, что пусть лучше предаст сама, по собственному желанию из-за злости, обиды, мести… да, чего угодно, лишь бы все у нее было хорошо, лишь бы никакая сука не тронула.
Я готов был стать лохом, которого на*бала собственная баба. Как последний терпила я бы это схавал и не поморщился. Точнее – «поморщился» бы, конечно, все -таки самолюбия у меня через край, но я бы ей простил. Я бы многое, если не все, смог ей простить, чтобы быть рядом. Но вот чего бы я точно не смог, так это смириться с тем, что не уберег, не защитил, не справился. А по всему выходило, что так и есть.