– Чушь, игра, дурновкусие, – быстро произнес я, спиной чувствуя холодный, как дуло, взгляд киллера. – Никто вас не убьет. Вы пейте, пейте…
И он выпил поданную мной красную жидкость… Затем откинулся в кресле. Пламя свечи перестало дрожать от его дыхания, вытянулось и зачадило.
– Надо будет перечитать «Дуэль», – сказала Нелли. – Что покажет вскрытие?
– Стенокардию, – ответил я, приподнимая веко писателя. – Как это все-таки грязно вышло…
Киллер исчез – словно и не было. Арский полулежал в кресле, а перед ним горела свеча. Окон в баре не было, но я чувствовал – за деревянными стенами занимается холодная серая заря нового дня. Жаль, что я никогда не смогу полюбить тех, кому этот день будет принадлежать.
Ветер в ивах, ветер в соснах…
(Где-то в Восточной Европе, нулевые)
Как ветер жесток,
Бьются волны в недвижные скалы,
Будто это я сам:
Во мне все рвется на части
Теперь, в ненастливый час.
Минамото-но Сигэюки, ум. 1000 г. н. э.
Слепящая лунная линия рассекала надвое черное зеркало застывшего моря. Замерли черные сосны на ярком песке дюн. Неслышно спускались из ниоткуда крупные снежинки и тут же таяли на песке и в воде…
Марек открыл глаза. Лотта уже встала, из ванной доносился шум душа…
…Она заливала клубничное мюсли молоком и наблюдала, как с тихим шелестом осыпается в белое озеро золотисто-оранжевый холмик с красными крапинками. Он рассеянно смотрел в окно, на гряду крыш до горизонта, на пустое светлое небо, на черточки антенн, сливающиеся в рябь.
За кофе он спросил:
– Зайка, у нас еще остались деньги?
Она потерлась щекой об его руку и замурлыкала. Потом сказала:
– Да. До завтра. Ведь завтра тебе заплатят за перевод?
– Обещали, конечно. – Марек пожал плечами.
– Не думай об этом, милый. Я что-нибудь придумаю. А сегодня куплю тебе большой бифштекс, в три пальца толщиной. И оливок. Мужчина должен есть много мяса.
– И оливок, – улыбнулся он.
– И оливок, – серьезно произнесла она. – Разве ты не знаешь? Они предотвращают проблемы с потенцией. Вот представь себе: пройдет лет пятьдесят, – она вздохнула, – я буду никому не нужной кухаркой, а ты будешь в отличной форме и вновь женишься на двадцатилетней девушке. И когда ты поразишь ее своими неожиданными способностями…
– …ты появишься из кухни и, шамкая беззубым ртом, произнесешь: «Это все олифки, милошка, олифки», – докончил за Лотту Марек.
– Милый. Мне надо идти. Меня ждут. Но ты, наверно, видишь, как мне не хочется…
– Как раз вижу, что хочется. Но другого…
…Лотта ушла – джинсы и летний свитер, легкие закрытые туфельки. Марек как-то сказал ей, что не терпит вида женских босых пальцев, вылезающих из сандалий, покрытых уличной пылью, растопыренных, приподымающихся, как змеиные головы, при ходьбе – и с тех пор Лотта носила только закрытую обувь.
Марек налил себе еще кофе и придвинул поближе стопку бумаги, японский словарь и подстрочник.
«Какая красивая луна, – прочел он. – Спросил выпивку в корчме, а служанки только хихикают, и ни слова в ответ…»
– Наверно, не хотят больше наливать в долг, – сказал он вслух. – А если бы вы, Котомити-сан, не бросили коммерцию и не удалились бы в скромную хижину на окраине города изучать дзен… Впрочем, как же мне вас трактовать?
Как прекрасна луна!
Спросил выпить в корчме,
А служанки
Все хихикают, глядя,
И ни слова не говорят.
М-да. Дерьмовый вид, хуже подстрочника. Попробуем так:
Месяц больно хорош!
Спросил, не найдется ли выпить,
А служанки в корчме
Только смеются в ответ.
Теперь пропала пятая строчка. И не смеются они над стариком – стариком ли? Впрочем, да, по меркам девятнадцатого века он уже старик – а хихикают от смущения, неудобства, вино ведь не их, хозяин запретил давать, наверно… Но первые строчки вышли. Вышли. Теперь две последних:
А служанки в корчме
Все хихикают без причины
И ни слова не отвечают…
…Хотя в прошлый приход в галерею Лотта скинула цену своих картин вдвое – а ниже нельзя, холст и краски тоже чего-то стоят, – ни один пейзаж не был продан. Римма, толстая, неопрятная, курящая сугубую гадость, совсем не похожая на галерейщицу, держалась сочувственно и напоила кофе. Размахивая папиросой, она гудела:
– Берут «кабинетный реализм», девочка. Сама посуди, куда твои картины вешать? В кафешку разве – да нет у них денег, они репродукции Кандинского и Шагала вешают. Смотри, девочка, что берут: брандмауэр, залитый солнцем, резкие тени, одно-единственное окно, слепое, блестящее, но за ним кто-то есть, он смотрит оттуда, как сквозь бельма слепого смотрит человечья душа, затерянная в вечном мраке… Знаешь, сколько за нее дали? Я говорить не буду, ты умрешь или бритвой по картине полоснешь. А у тебя – лужок, пастораль… Девочка, ты счастлива. Я, когда счастливой была, – что, не похоже? – тоже не могла работать. Да это у всех так. Закати Мареку скандал, убеги из дому, переспи с ресторанным кобелем, почувствуй себя сукой – напишешь то, что купят. Или не торопись, подожди, пока само все произойдет…
…Марек откинулся на спинку кресла и достал из кармана спичечный коробок, в котором лежал подготовленный еще прошлым вечером косяк. Повертел в руках, прикурил, задумался: «А может, поэту не наливают не потому, что у него нет денег? И деньги есть, но вот полная луна… приливы… девушки в корчме взволнованны… не до работы им. Тогда это стихи о любви… Дзен. «Вечное в текущем». Да… Все не так просто. Но тогда не месяц. Полнолуние. Не ущербный месяц – полная луна. Первая строчка должна звучать так: «Как прекрасна луна!» Правда, Окума Котомити всегда избегал превосходных эпитетов… «Как хороша луна!» М-да… Никакой связи со второй строчкой… Видимо, оставим месяц и оставим Котомити-сан нищим алкоголиком… Что там дальше?»
…В кафе «У Симона» Лотте хватило денег лишь на горшочек простокваши и чашку кофе со сливками. По правде, можно было бы взять еще и круассан, но тогда бифштекс для Марека оказывался под вопросом, а еще хотелось купить баночку артишоков для себя. Лотта очень любила их, мамочка всегда подозревала беременность и гнала к гинекологу… Смешно. От кого ей было беременеть? Умненькие худышки в очках не котируются в выпускных классах школы. Особенно если эта школа находится в Кожевенном переулке…
– Привет, – кто-то подошел к ней сзади (Лотта сидела за стойкой, оббитой железом) и полуобнял за плечи.
Было обеденное время, и посетители кафе, сидя, касались локтями друг друга. Справа от Лотты юноши в однотипных фланелевых костюмах и белых рубашках листали какие-то бумаги, обильно поливая их кофе; нищенка Марго в своей неизменной шляпке дергала из вазочки бесплатный арахис; толстяк Бюрэ, полицейский, накачивался пивом; слева незнакомая дама, высокая и элегантная, с гладко зачесанными и забранными в пучок волосами, смотрясь в зеркальце, подкрашивала губы.
Лотта обернулась. За ее спиной стоял Чарми, юный индиец, поэт, пишущий по-английски, которого она уже переводила.
– Чарми, господи, ты напугал меня. Мне показалось, что это Диего.
Огромную фигуру мексиканца, художника-монументалиста, она увидела мельком в глубине зала сразу как зашла.
Чарми не улыбался. Он был бледен – точнее, сер, так как кожа его от рождения была смуглой.