У Вальки дома тоже ничего не изменилось. Те же ободранные полы, та же кровать, под которой когда-то стояла коробка с черным котенком. Но хорошо, что я сижу у него, потому что дома испугались бы, увидев, что я начала задыхаться. А Валька метнулся, принес бутылку дешевого вина. И вот он уже наливает его в стакан, обнимает меня, стискивает, чтобы руки были прижаты, и подносит стакан ко рту.
— Пей!
Меня трясет, и мне нечем дышать…
— Пей, быстрее….
Вино течет по подбородку, я захлебываюсь и пью, а он держит и стакан и меня. Валька — специалист по выживанию. Он с детства это умеет.
И дрожь отпускает. Я никогда не плакала так. У Вальки вся рубашка на груди уже мокрая. Он слегка покачивает меня, как мать — ребенка.
— Валька, — икаю я, — Разве так можно? Валька, как так можно…
Я трясу головой и развожу руками, объясняя без слов — что-то у меня было в руках, оно упало и — вдребезги.
Валька сидит, закусив губу и лицо у него нехорошее. Мне кажется, будь здесь сейчас Митя, и будь у Вальки ружье, он бы его просто пристрелил.
Своим путем
Третий час ночи. А метель все кружит… Аська уже спит…
Зачем я тогда так быстро вышла замуж? Когда ко мне стали возвращаться силы, я сделалась злой. И всех воспринимала, как предателей. Дедушку — за то, что именно он настаивал на учебе, не разрешал вернуться домой из города, где мне было так плохо. Митя…его я ненавидела первого. И даже Вальку — за то, что тот пытался Митю понять. Я не хотела их больше видеть. Я хотела покончить со своей прежней жизнью. Оборвать все нити.
А Боря оказался настойчивым, немолодым уже человеком, которому надо было жениться. Близкие надеялись, что жена отобьет его у бутылки. Я с алкоголиками дела никогда не имела, и западни не распознала.
Было ли что-то хорошего в этом замужестве? Крым, Евпатория. В свадебном путешествии я второй раз увидела море. Сейчас чувство, что я была там одна. Мой муж каждое утро покупал четыре бутылки марочного крымского вина, и в течение дня выпивал их. Это было для него — как общий наркоз. Почти все остальное время суток он спал.
Заручившись его равнодушием, я ездила на экскурсии. В пансионате нашем их предлагали много.
Севастополь. Там продавали кораллы. Белые, розовые, красные жесткие кустики на подставках. А в дельфинарии танцевали дельфины — стоило девушкам в форме вроде военной — взмахнуть рукой. Можно было подойти и посмотреть — дельфин стоял глубоко в воде, именно стоял, вертикально, как человек, и видел тебя оттуда, и ждал мгновения прыжка…
Бахчисарай…. Пыльные ханские ковры, Фонтан Слез. Пакетики с лавандой и розовое масло в бутылочках — у торговок.
Вырубленный в скале монастырь, и высокий настоятель, который все смотрел на нас… Подол рясы шел черными волнами от ветра, и пещеры монастыря за его спиной, и ведущие к ним ступени, которым десятки веков…Древний город Чуфут-Кале… Его узкие, заброшенные улочки. Оживает прошлое, когда видишь — камни приготовленные, чтобы бросать их в недругов, если начнется штурм.
Он на огромной высоте — этот город, и когда подходишь к краю горы, где земля обрывается — ощущение, что летишь на самолете — и облака у ног… Годы спустя я буду стоять уже в наших краях, на вершине Молодецкого кургана с одним иностранцем и он, видя этот край, этот обрыв, спросит:
— Здесь кончается Россия?
Мы развелись за две недели до рождения Аси. Бред, ад, выяснение отношений.
Рыдания Бориса и его пьяные клятвы, что этот запой — последний. Все это было банально, страшно и будущее проглядывалось отчетливо. Надо было рвать и эту нить.
И, заглядывая в будущее, сказу, что я об этом ни разу не пожалела. После развода отец ни разу не заинтересовался дочерью, вся их связь ограничивалась грошовыми алиментами.
В роддом меня провожала мама. Она плакала.
— Не она первая, не она последняя, — сказала хмурая санитарка, «принимавшая» меня — то есть сурово прошмонавшая вещи в пакете. Даже новый халат не разрешила пронести — сунула какую-то рвань.
Но со мною была Валькина картина — та девушка на качелях, что смеялась разноцветному небу, рушившемуся на нее водопадом красок. Эта девушка знала, что жизнь прекрасна, и не давала мне сомневаться в ином.
Я смотрела на нее в минуты самой острой боли, и мне становилось легче.
А потом — дивное чувство. Конец декабря, снег за окнами горит белым огнем, воздух легок и радостен, и солнечный свет — ликование, и мятущиеся ветви берез. Все позади. И живет на свете моя дочка.
А после…
Родина моя, ты сошла с ума… На обломках рухнувшего строя наживались все, кто мог… Безвременье… запомню я тебя… Мы жили почти на подножном корму. Картошка в огороде росла мелкая, чуть больше ореха. Щавель рос, петрушка… Подкопаешь пару кустов картошки, луковку бросишь, щавлю накрошишь, капельку масла. Минут десять все покипит — вот тебе и суп на два дня.
И еще лапшу помню эту растворимую, Порой все карманы обшаришь, ищешь мелочь. Да еще и попривередничаешь в киоске: «Мне не с беконом, а с креветками». Как будто не одно и то же.
Не забуду курицу. Какого-то огромного зверя, старого, купленного в ларьке потому что «там подешевле». Сосед разрубил мне зверюгу на мелкие кусочки. Один такой кусочек в кастрюлю — варишь. И даже кружочка жира не всплывает.
С тех пор меня тошнило от любой политики, от любых бравурных речей чиновников. Во все времена они говорили и говорят, что народ живет все лучше. Но слишком хорошо помнила я ту курицу, и голодные глаза своего ребенка..
Мамина подруга Люся, боясь операции, но, все же решившись на нее — говорила: — Посмотрела я на оперированных… Лежат первые дни пластом. А потом потихонечку, полегонечку, смотришь — и уже ползают. А там и ходить начинают — сперва по стеночке, а потом и так.
То же самое было и со мной. Полный нокаут, жизнь впроголодь, потом какая-никакая работа. И пошла, пошла…
Люблю этот город
Я продаю свитера. Это неплохое дело. Магазин новый, нас здесь много. Тут и косметика, и сувениры, и даже мебель. Мой «свитерный» отдел — у окна. За ним дорога, ведущая к городскому рынку. Окно большое, от него тянет холодом, и я вижу как по дороге, обрамленной высокими — в человеческий рост — сугробами, бредут женщины с сумками. Ветер, покрасневшие щеки… Мне хочется зазвать их к себе, и одеть в свитера, чтоб не мерзли. Я сама — страшная мерзлячка, и с трудом выношу физический холод. Но еще хуже — душевный.
Все эти годы я не виделась с Валькой. Рассказывали, что он уехал из города, работает в близком от нас поселке — на заводе. Женился. Растёт, кажется — сын…
Я бы и рада увидеть Вальку, но… я не смею, просто не смелю искать, тревожить его. Я знала, что не посмею это сделать и в старости.
Аське четырнадцать лет. Она гнется, ее «ведет» набок… Врачи ставят диагноз — сколиоз.
Говорят, что дальше будет только хуже. Одна надежда — в Питере делают такие волшебные корсеты, которые, может быть, позволят избежать операции.
Гарлем плацкартного вагона, его многоэтажность. Особым шагом, раскачиваясь немного, ловя под собой ускользающий пол, я иду за чаем. Свешиваются с верхних полок простыни. Уклоняюсь. Накурено. Кто-то матерится, кто-то поет. Пахнет уборной.
Дядька в тельняшке и трусах, пьяный, чуть не сшибает меня, несущую стаканы с кипятком.
В преддверии ночи разбитная проводница Лариса заглядывает в каждый отсек:
— Отцепят нас, пять часов стоять будем. Я ведро в тамбуре поставлю, а то как же терпеть…. ночь ходит по вагону пьяная проводница Лариса.
— Аська, — говорю, — Это те самые блоковские вагоны, зелёные, в которых «плакали и пели»…
Как бы всю жизнь ни гнул нас чудовищный быт нашей Родины, единственное, от чего станет легче — от этих блоковских вагонов, от этой «пылинки дальних стран», от того, чтобы найти прекрасное во всём, что тебя окружает. Или пожалеть его.
Все так, как было сто лет назад. Мы всплываем в тяжелое объятие Казанского собора. Я иду и вспоминаю, как во сне.