— Ты это о Клюеве?
— А о ком же ещё?
— Так ведь он — крестьянский поэт. У него и творчество, и образ — всё на том завязано, а Сергей…
— Ничего себе, крестьянский! — Калядов свирепо встал в позу. — То, что он — необычный поэт, я ещё соглашусь. Он всамделишный мистик. Но крестьянский.! Да вы и представить себе не можете талант его! Ведь он блестяще знает немецкий и читает свободно «Фауста» без перевода!
Глаза Алисы радостно заблестели, а мы с Майей, усмехнувшись, переглянулись — уже давно знали мы о страстной симпатии Коли к Николаю Клюеву. А после мы снова с превеликим, как и прежде, удовольствием, перешли на рассказы о любви своей, в каковых молчали лишь я да Майя. Из меня, правда, таки вытянули несколько слов о нашей с Сергеем поездке в Европу, но не более. Такой же ошибки, как с Бениславской, я повторять не стала, не решившись говорить им, что Есенин был проездом в Москве, и мы с ним виделись.
— Ты что–то совершенно мрачная стала, — заметил мне, между прочим, Коля, когда мы уже встретились с Костей, и сидели все вместе в каком–то кафе в центре. К тому моменту все темы разговоров мы исчерпали, и потому предстояло их высасывать хоть откуда–то. Я с улыбкою неопределённо качнула головою — но то было единственным ответом моим. Ребята переглянулись. Эта реакция им совсем не понравилась.
— Тебе нужен отпуск, Вика. Сколько работаешь ты уже в «Бедноте»? Год?
— В августе год будет, — отвечала я, молча проводя пальцами по салфеткам пред собою.
— Год без отпуска! — изумлялись подруги. И это с учётом того, что иногда ты задерживалась допоздна!
— Михаил Семёнович итак много сделал для меня, о большем и просить не могу! — слегка возмущённо начала я. — Устроил в редакцию, дал квартиру, оставил на месте, несмотря на все разногласия…
— И? — не унимались подруги. Моё совершеннейшее неприятие какого–либо отпуска, когда мне положено было законно работать, было им непонятно. Я смолчала. Мы стали говорить о поэзии, но спустя некоторое время вернулись к тому же разговору.
— А знаешь что, съезди в Петроград, — советовала мне Майя, и глаза её загорались всё более и более, когда она строила планы за меня. — Там есть превосходная гостиница в конце Вознесенского проспекта, в каковой мы останавливались, я спрошу о родителей. Впрочем, я даже, кажется, припоминаю название её — «Интернационал»…
Нет!
Я кое–как смогла вырваться из объятий то ли снов, то ли мыслей, то ли воспоминаний своих — в последнее время мне всё сложнее осознавать, к, а к и м именно термином называть всё со мною происходящее; когда мне это–таки удалось, я увидела пред собою лицо психолога. Меня в последнее время почти не кормили лекарствами, если не считать, пожалуй, снотворного, точно из больной решили превратить в подопытного кролика. Женщина долго сидела и в безмолвии наблюдала за мною.
— В чём дело? — сухо поинтересовалась она, покуда я едва могла приводить в чувство себя и свою разрывающуюся от боли воспоминаний голову.
— «Интернационал», она упомянула «Интернационал»… — руки мои дрожали. Я поднимала их, умоляющим взглядом просила воды и успокоения, но ни того, ни другого не последовало в ответ мне. Нынче всё существо моё самой мне казалось здравым и осмысленным, я не понимала, почему нахожусь теперь здесь, почему обязана рассказывать историю жизни, отрывки которой едва внятными кусочками приходят во время грёз мне, этим людям и отчитываться за последствия совершённого.
— Что это значит? — столь же сухо осведомилась у меня женщина.
— Нынешний «Ангелетер»
Она задумалась. Долго не решалась ничего предпринять, а после попросила врачей увести меня к себе и оставить в покое. Я ощутила, как одна за другой слёзы без ведома моего сбегают по щекам, а истерика, как–то сама собою, охватывает всё сознание и естество, и ничто из чувств кроме неё не может найти выхода.
— Это всё, я, я! — кричала, не в силах понять, мысли то, или уже в действительности оры изо рта. — Ошибки молодости! Самые глупые и отвратительные мои ошибки!
— Все мы делаем ошибки в молодости, — закурив, спокойно произнесла психолог.
— Но не каждый в молодости убивает человека, — глаза мои застилала пелена — я успела увидеть разве что изумление на лице её. Женщина отодвинула от себя блокнот и что–то приказала докторам. По губам её я сумела различить лишь одно слово. Снотворное.
Истошный крик вырвался из меня с новою силою.
— Нет–нет–нет!
Это был уже даже скорее не крик, а немое обращение к чему–то незримому и неясному мне. Сердце в болях сжималось при мысли, что мне вновь придётся пережить всё т о, вновь испытать это на себе, как наяву, но не изменить исход, при всём при том, ни вырваться, я не смогу. Меня держали крепко, несмотря на все безуспешные попытки вырваться. Голос уже хрип, превращаясь из истошного вопля во всё более и более стихающие всхлипы. Когда мне вручили лекарство, психолог с интересом наблюдала, как закрываются мои глаза.
— Сергей Александрович… — и новый сон поглотил меня с прежнею силою.
***
Отпуск Грандов мне дал, но не тогда, когда ожидала я — не в мае, а в августе. Меня ждал дождливый Петроград, красоты, о каковых прежде мне доводилось только лишь слышать из чужих рассказов. Первые два дня я восхищалась, что ночи здесь поистине белые, и, когда в Москве начинало темнеть, тут ещё вовсю горели закаты и играли свои танцы сизо–белые облака; гуляла по Петергофу, изумляясь множеству различных фонтанов и прелести их сохранения с имперских времён; бродя по паркам, воображала, что я в том времени, когда запросто можно было встретить на улицах Пушкина и непременно побеседовать с Александром Сергеевичем о поэзии и его новых стихах; но после все радостные впечатления как–то стали растворяться во мне. Из первых дней поездки я осознала для себя только одну мысль, от каковой, прежде всего, загрустила — что живу не в том веке и куда более вязалась бы примерно сто лет назад. Из–за сей горечи мне хотелось как можно скорее вернуться в работу, хотя красоты и дожди города и напоминали мне недосягаемый для меня Лондон, и я даже несколько раз напомнила Грандову о себе. Вероятно, Михаил Семёнович изумился моей работоспособности во время положенного отпуска, прислал несколько писем с ответами наподобие, что работать на расстоянии, вероятно, мне также будет удобно, что, как только будет материал или новые письма в редакцию, он непременно перешлёт их мне, но более так и не побеспокоил меня ни одним посланием своим. День ото дня становилось всё горше. Я сходила на могилу к Блоку, величайшему поэту, о каковом я слышала приятности от каждого, пожалуй, своего знакомого, но с каковым так и не познакомилась, на Смоленское кладбище и принесла ему цветы. Найти её было не так уж сложно — сразу от Храма Божией матери вела Троицкая дорожка, а за ней — Блоковская. Названия не знаю, откуда взяли — на них показывали указатели. Молча постояла, глядя куда–то сквозь зелёные насаждения, невзначай подумала, что как–нибудь неплохо было бы съездить в Ялту на могилу Литкенса… А после оставила эти мысли и вернулась точно в иной мир — к петроградским мостам, унылой, но творческой жизни и хмурому слезливому небу. Как–то довелось мне даже присутствовать на поэтическом собрании — причём, попала на него я совершенно случайно, в качестве вольнослушателя, но осталась весьма довольна происходящим и услышанным.
— А теперь я прочту стих величайшего русского поэта, — говорил, слегка запинаясь, один из авторов. Называется «Не бродить, не мять в кустах багряных».
Я вздрогнула всем существом своим, недоумевая: то ли глупая ирония судьбы каждый раз сводит меня на мысли об Сергее Александровиче, то ли я так остро реагирую только лишь на одно имя его.
— Он воспевает природу, — продолжал глаголить поэт, с каждым словом раздражая меня всё более. Я сильно рассердилась. Была бы моя воля, я дала бы ему хорошую затрещину, но я была всего лишь женщина, а потому любезно, хотя и слегка хмурясь, чрез весь зал обратилась к нему: