— Сергей, — только и смогла прошептать я, касаясь губ его.
— Милая моя Вика, — ласково улыбнулся он мне. Под нами обоими скрипнула кровать, и теперь силуэт мужчины прорисовывался во тьме, совершенно без света, надо мною. Он закрыл глаза, погружая и меня с новым поцелуем в темноту и безмятежность, а когда тот прекратился, я почувствовала, как руки его заскользили к пуговицам платья, коснувшись второй, последней… Мужчина приснял одну лямку, тогда как другая сползла сама собою, коснулся губами моего оголённого плеча, отчего ещё сильнее всё затрепетало во мне; единственное, что успела заметить я, когда он отстранился — как отбросил он свой пиджак прочь. Комната снова погрузилась во мрак, но не оттого, что в ней не было света, а от ощущений. Каждый поцелуй его был для меня будто бы глотком живительной влаги, и, чем дольше не прикасался он ко мне, тем сильнее мне хотелось ещё, тем менее ощущала я себя живой. На лице его играла довольная улыбка, когда я предстала пред ним совершенно обнажённой, но, стоило мне тоже приняться раздевать мужчину, как пальцы мои стали дрожать. Он ласково сжал их в области своей груди и сказал, что сделает всё сам. Это было самое трепетное и неизъяснимое чувство из всех, что когда-либо доводилось мне испытать — я ощущала, с одной стороны, непреодолимую тягу к нему теперь, когда был он так близко и так доступен; желание искорками мурашек прокатывалось от шеи, куда он непрестанно целовал меня, до самых пят, но, опускаясь при том всё ниже, превращалось в неясный страх, и мозг бушевал при мысли об опасности. Я взглянула в глаза Сергея, но не увидела в них ничего, кроме нежности и собственного отражения. В них даже не плясали прежние чертята — ныне он предстал предо мною обнажённый не столько даже телом, сколь душою своею. Однако же, несмотря на желание, неотступно связывавшее нас обоих в это самое мгновение, он слегка отстранился и обеспокоенно спросил:
— Тебе ведь 23?
— Да, но… — во мне не нашлось сил продолжить. Есенин покачал головой, и волосы его в предрассветном сумраке разметались в разные стороны. Он не мог поверить, что первый у меня, но при всё при том какая-то блаженствующая улыбка играла на губах его.
Я зажмурилась, но то даже не понадобилось — он был столь же нежен и ласков, что и прежде, крепко сжимая мне поцелуем рот, дабы не вырвался оттуда крик, и не прекращая чуждого мне до сей ночи движения и чувства, которое, зародившись в голове, теперь разрасталось во всём теле, а после хлынуло потоками где-то внизу моего существа. Видимо, я опьянела уже в тот самый миг, когда он подхватил меня на руки, потому что теперь не чувствовала ни ног своих, ни кровати под нами обоими, ни того, что произношу, даже кричу уже битый час практически онемевшим ртом: «Серёжа, Серёжа, Серёжа!», не зная, сколько уже раз прозвучало в этой немолчной до сей поры тёмной комнате имя его. Мужчина же всё сильнее стискивал меня в объятиях своих, и минуты медленно, но верно превратились в года и всё не желали истекать уже по той лишь причине, что нам обоим это нравилось и не хотелось расставаться друг с другом; не хотелось отпускать возникшего меж нами напряжения. Оно медленно струилось по всей мне до того самого момента, пока не переросло невыносимыми спазмами в живот, в то время как ноги мои продолжали скользить по гладкой спине мужчины. Всё замедлилось — и даже бешеный скрип кровати под нами, и боль отдавалась теперь медленно, но резко, продолжая срывать с моих губ стоны, а с его — какие-то мягкие и непристойные шептания и улыбки. Мне вернул разум разве что вздох облегчения: мой, его или нас обоих — понять в тот момент было довольно сложно, только в тот самый миг всё неожиданно встало на круги своя, и едва ли мне верилось в то, что только что произошло меж нами. Он снова приник ко мне поцелуем — нежно и осторожно, будто боясь спугнуть, и очертания его в темноте перестали быть размытыми и вновь стали его, таким родными и приятными взору. Я всё что-то пыталась сказать ему, пыталась выразить свои чувства, но боль и множество мыслей просто не давали сорваться им с уст моих. Есенин отстранился, и в первую секунду я испугалась — но он только положил голову мне на грудь. Я услышала его мерное дыхание и невольно улыбнулась, принимаясь гладить его совершенно золотые, будто живые, волосы.
— Что же ты будешь делать теперь? — тихо спросила я и сначала даже не поверила, что то раздался мой голос в полнейшей тишине. Он долго молчал.
— Поеду к Сашке Сахарову, в Петербург, — я вздрогнула, ведь голос его, тихий-тихий, тоже не был похож на собственный. — Люблю Сашку! — усмехнулся он. — Да и он меня. Знаешь как: больше жены и детей он только граммофон любит. А больше граммофона — меня!
Не сдержал слово своё. Вернулся в Америку и только в августе вновь оказался в Москве.
Мне же всё утро чудилось, что это был какой-то невероятный сон, и вот он, подобно другим таким же снам, испарился и остался лишь приятным послевкусием в душе. А с утра неожиданно вернулись из Константиново Шура и Катя, в сопровождении Бениславской, и я внезапно вспомнила для себя, что, действительно, на дворе уже суббота. Все трое были в меховых шапках и шубах, весёлые и румяные от мороза, стали рассказывать мне о рязанских снегах и метелях, много смеялись, просили чаю. Я глядела на них, задумчиво улыбаясь, и не произносила ни слова, и только одна Галя, уже хорошо знающая меня, подошла ближе, и мы заговорили тише, дабы не отвлекать от совместной беседы весёлых сестёр. Девушка даже не успела ничего спросить меня — я начала сама:
— Галя, а вы давно Сергею Александровичу писали?
Вопрос заметно обескуражил её, но всё же она отвечала:
— С неделю… У них была крупная ссора с Дункан, а после он сильно буянил в каком-то кабаке, так что на него чуть не завели дело и даже норовили выгнать из страны силком…
— А ежели выгнали, и Есенин приезжал в Москву? — я взглянула на неё, поражённая теперь стечением всех этих странных обстоятельств.
— Приезжал Есенин? — с недоумением уточнила у меня Галя, изогнув бровь.
— Да, приезжал, — тихо договорила я, кивая головою. Понятно было, что он её не известил о том. Далее она просто смолчала.
А через неделю мне пришёл конверт с совсем новеньким сборником Сергея Александровича. Страницы в нём по-новому хрустели и шуршали, и приятно пахла типографией бумага. Это был тоненький «Пугачёв» — одно из самых моих любимых его произведений. Я притянула книгу к груди своей, некоторое время стоя с нею в молчании, точно это сближало меня с человеком, написавшим её, а после открыла. «Тебе единой согрешу», — значилось на первой странице с подписью поэта. Письмо, прилагавшееся к сборнику, было кратким:
«Сахаров, наконец, издал в «Эльзевире»! Уже который день подряд поверить не могу. Это — один из первых экземпляров. Кто, как не ты, должен держать его в руках? Расти большая. Твой Есенин».
========== XIII. Петроград ==========
Работы в «Бедноте» становилось всё больше. Временами Грандов напирал на меня так, что в мыслях оставался вопрос: «А видит ли он в нас живых людей?» И покуда Бениславская всё чаще уходила с Покровским, я оставалась по ночам с газетой и письмами один на один, придумывала всё новые и новые темы для статей, и каждую субботу казалось мне, что всё вдохновение, каковое только могло прийти ко мне как к творческому человеку, теперь совершенно исчерпалось, а каждый понедельник оно, к огромному удивлению моему, возвращалось назад вместе с новыми восхитительными мыслями. Они рождались сами собою, и если уж до откровения изумляли временами Грандова, то что уж говорить было обо мне самой!
— В каждом третьем письме научения марксизма! Тошно становится, когда читаешь, Михаил Семёнович!
— Так ведь самое популяристское и оправданное направление, — возражал Грандов, сидя в кабинете своём и положив ногу на ногу.
— Популяристское? — гневно переспрашивал я. — Самая большая ошибка тех, кто пленяется учениями Маркса — это то, что они не думают, что именно общество формирует человека, а не напротив. На душу человека не воздействует ничто кроме его внутреннего мира.