Они закончили ланч; в приоткрытую для выноса грязной посуды дубовую дверь проникала приглушенная жизнь закрытого клуба “Уайтс”: вежливый шелест подошв прислуги, британские голоса с их постоянно меняющейся, плавающей интонацией, позвякивание бокалов на уносимых и приносимых подносах, и тот странный фон, что всегда висит там, где много людей. Найман чувствовал этот фон, как чувствовал температуру воздуха, как чувствовал влажность воды: фон зудел, дрожал, словно дымка, даже в пустых коридорах, будто люди ушли, и после них остался белый шум – как радиация. В разных местах фон звучал для него по-разному, будто разные люди по-разному меняли структуру молекул окружающего их воздуха, и в нем появлялось нечто, помимо кислорода и азота, аргона и примесей. Найман всегда хотел знать, слышит ли это он один или слышат все, но забывал поинтересоваться.
– Проект называется КВОРУМ, – сказал Покровский. – То есть достаточное число участников. В смысле – больше не нужно.
– Для чего не нужно? – спросил Найман.
– Вообще не нужно, – ответил Строков.
Кворум 1.1
Ситуация поменялась после Крыма. Стало понятно, что власть готова обострять положение без оглядки на элиту. Стало понятно, что нужно выработать альтернативную стратегию будущего, потому что, когда все наебнется и собирание земель русских – прекрасное для электоральных рейтингов, но губительное для бюджета – обернется дырой, куда утечет старательно скопленный жировой запас страны, власть найдет виноватых и выдаст их на народный суд. А кто виноватые – понятно. Родина знает своих злодеев. Поименно.
Покровский не переставал удивляться тому, что при всей очевидности происходящего российские элиты продолжали жить по инерции, по раз навсегда выработанному и заведенному ритму вассального смирения – мерному и покорному. Словно их сердца бились в унисон с кремлевскими курантами: бом-бом бом-бом бом-бом. В нем стучал, рвался наружу другой ритм: нетерпеливый, рваный, резкий. Сердце Покровского отсчитывало секунды вдвое, втрое быстрее, чем они пролетали, будто он дышал взахлеб, хватая раскрытым ртом воздух – чтобы меньше досталось другим.
Сердце Покровского и сейчас билось так же зло и быстро, как двадцать лет назад, когда он ехал в переполненном метро на свою первую работу в брокерской конторе. И хотя теперь он ездил в собственный офис-особняк на Садовом в бронированном “Майбах Пульман” с двумя джипами охраны, сердце не ожирело от заработанных денег, и его рваный, спешащий обогнать время, ход не замедлился. Главное, его сердце не стало добрее. Потому он и был успешнее других.
Покровский жил будущим. И видел, что проблема будущего носила глобальный характер: скоро все отнимут. Эмиграция ничего не решала, потому что западные правительства начнут отбирать у богатых активы еще быстрее, чем в России, поскольку на Западе власть по-настоящему зависела от избравшего ее народа. Оттого что на Западе народ избирал власть по-настоящему.
Год после Крыма Покровский метался в поисках выхода, пока вернувшийся из Британии, где он прожил семнадцать из своих двадцати шести лет, Максим Строков не предложил решение. Строков только что продал Гуглу за полмиллиарда долларов проект нового веб-сервера, работавшего вдвое быстрее, чем все остальные, и переехал в Москву. Почему – оставалось загадкой. Особенно для тех, кто жил в Москве. И особенно после Крыма.
От Строкова Покровский впервые и услышал про стратегии будущего, над которыми работал хайтек элиты Силиконовой долины, но тогда не воспринял это как руководство к действию. Скорее, к сведению, и к сведению не первой важности. Цукерберг и Маск спорят об использовании искусственного интеллекта? Брин и Пейдж вкладывают бабки в работу над продлением жизни?! На хер кому это нужно? Какое продление жизни?! Тут бы одну жизнь дали прожить, и за то спасибо.
– У них обстановка спокойнее, – соглашался Коля Гнатюк. – Им с чиновниками не нужно вопросы решать, не нужно на власть оглядываться. Отсюда излишек ресурсов. Мы свой излишек бережем на черный день, когда силовики нас пошлют на хуй и все отнимут, а им этого бояться не надо. Вот они и вкладывают в будущее.
Могут себе позволить, думал Покровский. Потому что у них это будущее есть. А у нас только настоящее. Причем готовое в любой момент оказаться прошлым.
Они собрались в двухэтажном пентхаусе Матвея Кудеярова в Найтсбридже с видом на обе стороны: на Гайд-парк с севера и на самый дорогой в Лондоне универмаг “Харродс” с юга. Максим Строков предпочитал вид на “Харродс”: Гайд-парк напоминал ему о прогулках с Роуз. В “Харродс” они не ходили: тогда не было денег.
Строков предпочитал вид на “Харродс”. Еще больше он предпочитал вид из своей московской квартиры на Патриаршие пруды: здесь можно было себя обмануть, что никакого Лондона вообще нет, а значит, нет и никогда не было Роуз. Это удавалось, но только днем. По ночам ему казалось, что Роуз медленно, тихо приближается к постели, словно Строков был не в своем ненужно большом двухэтажном лофте на Патриарших, а в их маленькой лондонской квартире в Ноттинг Хилл. Словно, как часто тогда случалось, он один в постели и ждет Роуз, читая и перечитывая ее текст, один и тот же, всегда один и тот же: “Макс, милый, не жди меня, ложись спать. Приду поздно”. Затем она отключала телефон, чтобы избежать объяснений. А он опять не может спать до утра, томясь от мечущихся в сознании картинок того, что и с кем она делала до возвращения домой.
Роуз не боялась объяснений. Она просто не хотела тратить на них время. Роуз никогда не оправдывалась. Сидела на бежевом вельветовом диване в своей любимой позе: подтянув колени, опершись на них подбородком, стряхивая со лба челку светлых волос – каре чуть ниже плеч, и молча смотрела на Максима почти прозрачными голубыми глазами – две льдинки, пока он, судорожно трогая лицо, бороду, волосы, метался по маленькой гостиной и бросал в сгустившийся от обиды воздух повторенные множество раз обвинения.
Выслушав, подождав, когда он, обессилев от жалости к себе, замолчит, Роуз принималась за дела, словно ничего не произошло. Она ведь считала, что ничего не произошло.
– Макс, милый, ты придаешь много значения пустякам, неважным вещам, – как-то в первый год после свадьбы сказала Роуз. – Главное, что мы любим друг друга. Я же всегда возвращаюсь к тебе. А что происходит до моего возвращения, остается там, где происходит. И с кем происходит. К нам с тобой это не имеет отношения. Тебя я люблю.
И она возвращалась – поздно ночью. Когда из-за штор могли в любой момент появиться монстры. Вместо них появлялась Роуз, и это было еще страшнее.
Максим Строков не любил шторы: ему казалось, что шторы изобрели специально, чтобы пугать детей. В шторах жили страшные существа. Он до сих пор их боялся. Теперь он боялся, что в шторах его жизни навсегда поселилась Роуз.
В такие ночи, задержав дыхание, Строков слушал, как Роуз раздевается, пытаясь его не будить. Темнота глушит звуки. Но обостряет зрение. Даже со сдвинутыми наглухо шторами он мог различить ее силуэт – темнее, чем ночь. Вот она – сидит на краю кровати, высоко согнув длинную ногу. Разгибает. Снимает чулок.
Звук лопнувшего. Так нейлон расстается с кожей.
Роуз под одеялом: он может протянуть руку и ее потрогать. Убедиться: она здесь. Роуз лежит, повернувшись к нему лицом; видны челка и губы. Ее дыхание почти не слышно: она скоро заснет. Тогда он останется один, в плотной темноте комнаты, пока утренний свет не просочится, не найдет свой путь из-за наглухо сдвинутых штор. Мир начнет понемногу сереть, бледнеть и становиться более отчетливым. Предметы выступят из темноты – сперва краями, затем все явственнее, пока не станут отличимы от окружающего их воздуха. Он хорошо знал этот момент: часто встречал рассвет в их спальне, так и не заснув.
Ее дыхание почти не слышно – гаснущий шелест. Сейчас она уснет, и он останется один – со своими живущими за шторами страхами.