Что ни вечер, Богдан собирал в новой квартире товарищей и соперников, партнеров и конкурентов. Красивый дом и жена под стать интерьеру стали его настоящей гордостью, а Лиза должна была улыбаться всем этим людям, которые были ей не ближе, чем инопланетяне. На подобных вечеринках мужчины говорили о делах, женщины – о тряпках и курортах. Тот факт, что Лиза продолжала работать, да еще в таком странном месте гостей обескураживал.
– Бросай, блин, эту свою работу. Не позорь меня перед людьми, – с этой фразы Богдан обычно начинал заводиться, – баба должна дома сидеть и детей рожать, а не болтаться целыми днями непонятно где. Ну чего тебе в жизни не достает? Скажи, я куплю…
Лиза конечно могла бы сказать, что не достает ей счастья, которое не купишь в бутике и не закажешь по каталогу, и последней отдушиной для нее является интересная работа, но зачем говорить, ведь Богдан все равно не поймет, а лишь разозлится, потому что беседовали они на разных языках.
Свою маленькую квартирку и нелегкую жизнь с отцом она вспоминала с ностальгией и нежностью. Но больше всего Лизе не хватало прежней дружбы с Мишкой Неделиным – единственным человеком, который смог бы понять причину ее настоящих страданий…
Вербицкий появился в отделении ранней весною. Лиза ненавидела это время года. Мутное молоко мартовского неба наводило на нее хандру. В городе автомобили растаскивали по дорогам грязь, и мутная жижа тяжело плюхалась на оплывающие ноздреватые сугробы. Ежедневно Лиза преодолевала привычный путь от станции, где озябшие, старухи раскладывали на шатких ящиках клюкву, буро-пятнистые яблоки и вязаные носки, а сверху тяжело падал мокрый снег, тотчас тая на пуховых платках и мутных пакетах с квашеной капустой. Она шла по расплывшейся и скользкой, залитой талой водой дороге среди деревьев, что уже почти очнулись после зимы, а порывы промозглого ветра пугали крикливых черных птиц, тревожно кружащих под грязной ватой мартовских облаков. Лизе казалось, что больничные корпуса среди весенней хмари выглядят еще более печально. В такие дни на нее обычно наваливалась чугунная тоска, топчущая тяжеленными своими сапожищами сердце и душу. Вечерами Лиза мечтала лишь об одном – никогда больше не просыпаться, истаять, исчезнуть по ту сторону снов, однако малокровное утро стучалось в окно и все снова катилось по заезженному кругу.
…Это утро для Лизы началось с нового, непривычного ощущения. Пробудилась она будто бы оттого, что невидимая волна предчувствия накрыла ее с головой и наполнила душу густой и терпкой радостью. Сперва чувство это было мало определенным, но с каждой минутою оно оформлялось все яснее. Лизе хотелось как можно скорее выскочить на улицу из роскошного своего заточения, ведь она знала наверняка, что где-то там, за домашними стенами ее ожидает счастье…
Утренняя конференция затянулась. Раиса Петровна зачитывала по бумажке очередной циркуляр, касающийся больничных порядков – свежее новшество от которого, как водится, будут страдать и пациенты, и персонал. На особо значимых местах заведующая наклоняла голову и посматривала на собравшихся исподлобья, второй подбородок ее складывался во множество валиков, и Лизе было смешно. Доктор Васенька, мечтающий о бутылочке пива, подобострастно тряс головой, доктор Иван Павлович угрюмо смотрел под стол.
– Конференция окончена, – подытожила Раиса, – а вы, Елизавета Дмитриевна, вместо того, чтобы улыбаться поторопились бы лучше к новому больному. Тяжелый, кстати говоря, пациент. Так что постарайтесь без этих ваших штучек. Поменьше разговоров – побольше нейролептиков. Все. – И швырнула Лизе через стол тоненькую историю болезни.
«Вербицкий Леонид Алексеевич, сорок пять лет. Профессия – художник. Диагноз – депрессивное состояние» – прочла Лиза на титульном листе.
– Томочка, пригласите, пожалуйста, Вербицкого, – обратилась она к медсестре, плотненькой, как туго набитый мешочек блондиночке.
– Ой, Елизавета Дмитриевна, он не пойдет. Он вообще никуда не ходит, ни в столовую, ни гулять, только сидит весь день в кресле. Там – в холле. Вы может, сами к нему подойдете, а я всех больных по палатам разведу, так что вам никто не помешает, – и Томочка заспешила в отделение, потешно подпрыгивая при каждом следующем шаге, а Лиза никак не могла собраться, чтобы приступить к беседе с больным. Безотчетная тревога колотилась в груди пойманной рыбой, будто сама судьба ожидала ее в полутемном холле, а не пациент Вербицкий – депрессивный художник сорока пяти лет…
В холле было холодно. Знобкий мартовский ветер просачивался сквозь щели не заклеенных рам и гулял лихим сквозняком по унылым больничным коридорам, но худой человек в обтрепанной больничной пижаме всего этого будто не замечал. Его взгляд был устремлен вдаль, к расплывшемуся в белесом тумане весеннему пейзажу. Он сидел, не шевелясь, и только изредка сбрасывал со лба непослушные острые пряди волос, что мешали ему смотреть на спящий парк и далекое поле. Человек был не молод, однако в его движениях и позе было нечто мальчишеское.
– Леонид Алексеевич, нам необходимо побеседовать, – окликнула его Елизавета Дмитриевна, но когда тот обратил к ней свое лицо, все докторские слова, что обычно говорятся каждому из больных, почему-то показались ей глупыми и неуместными.
Его глаза казались непомерно большими на изнуренном болезнью лице, но более всего потряс Лизу сам взгляд. Она успела повидать в своей жизни немало безрадостных и скорбных лиц, однако не предполагала встретить печаль такого оттенка. И потом, его взор сразу показался ей давно знакомым, будто она уже успела не только сродниться с этим омутом, но и истосковаться по его глубине. Он смотрел на Лизу молча, а она замерла и никак не могла насытиться этим взором, не замечая того, что неподалеку бродят больные, а озадаченная сестра Томочка уставилась на нее во все глаза.
– Это что такое, интересно, – трясла студнем щек Раиса Петровна, – новая форма психотерапии? Гляделки называется. Ты Вася выясни, а потом доложишь.
– Не вопрос, доложу в лучшем виде, – суетился пьяница-доктор. После смерти матери – единственного близкого человека, Васенька совсем опустился. Волосы его болтались сальными сосульками, халат имел буроватый оттенок, брюки были коротки, а носки болтались ниже щиколоток, обнажая полоски белой волосатой кожи. Раиса поглядывала на Васенькины ноги с отвращением.
Лиза понимала, что так вот стоять и молчать было уже неприлично, но только ноги ее почему-то одеревенели, застыв на одном месте, руки, опущенные в карманы халата, сжались в кулаки, а губы были готовы прошептать что-то совсем уже не врачебное.
– Елизавета Дмитриевна, у вас все в порядке? – прозвучал над ухом чей-то голос.
Обернувшись, Лиза увидела Ивана Павловича, странно смотревшего на нее.
– Спасибо, все хорошо. Все очень хорошо, – и Лиза двинулась в сторону кабинета.
«Я проговорю с ним позже. А потом еще завтра, и послезавтра… Я буду говорить с ним всегда, всю жизнь и у художника никогда не будет больше таких печальных глаз, потому что он станет счастливым…» Весь остаток дня Елизавета Дмитриевна напевала, вызывая недоумение сотрудников и раздражение заведующей. Причину этого пения смог понять лишь один человек – чуткий Иван Павлович, другие же только пожимали плечами…
…Не заметить перемену, произошедшую с Елизаветой Дмитриевной, мог только совсем уже толстокожий дундук. Казалось, что лучи янтарного света, что зажегся в ее душе, пробиваются наружу, озаряя своим нежным сияниям и медовые глаза, и милые черты лица, и теплый блеск волос. Давно забытая улыбка вновь заиграла на ее губах, а первые робкие морщинки разгладились.
Утро ее начиналось с посещения Вербицкого, день представлялся чередой досадных помех на пути к нему, вечером они снова усаживались друг напротив друга… И так до поздней темноты, до самой последней электрички, и бесценны были эти мартовские вечера.
Расспрашивать Вербицкого о самочувствии и здоровье Лиза не хотела и не могла, а он и не стал бы рассказывать. Положение психически больного, синяя сатиновая пижама и обязательный для всех режим дня унижали художника, и Лиза это прекрасно понимала. Потому, наверно, молчания было достаточно для обоих, и любое произнесенное вслух слово могло разрушить этот безмолвный диалог.