Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Умоляю тебя, не надо, – Лиза пыталась вставить хоть одно слово в эту пьяную тираду. Она уже рыдала навзрыд.

– Думала, что заполучила ручную зверушку, которая будет развлекать тебя по вечерам и плясать под твою дудку? Не выйдет!

Вербицкий цепко схватил Лизу за запястья.

– Что ты вообще обо мне знаешь? – он уже не кричал, а шипел, неотрывно глядя в Лизины заплаканные глаза.

– Я не хочу ничего знать, я просто люблю тебя, Леня…

– Я – гений, поняла ты, овца? И если хочешь жить с гением, терпи его таким, как есть и не пытайся перевоспитывать!

И он отшвырнут Лицу, которая, не удержав равновесия, опрокинулась назад, больно ударившись головою о дверной косяк. Тотчас из раны, образовавшейся на разбитом виске, заструилась кровь, а перед Лизиными глазами закачался пол…

Из дневника

Я никогда не был косноязычным, но почему-то что изложение мыслей на бумаге дается мне с большим трудом. Однако раз уж я взялся, как говорится, за перо, то нужно писать. Я привык доводить начатое дело до конца. Мама сумела привить мне и это качество.

Пусть же те памятные вещицы, что хранятся в фанерном чемоданчике, станут моими помощниками…

Когда эта история только началась, я не знал, как буду жить дальше: через день, через неделю, или через год. Не знал и даже не хотел задумываться. Это было для меня не важно и не нужно, впрочем, как и все остальное, не связанное с Нею. А, если честно, то больше всего на свете я вообще не хотел больше жить. Самым лучим выходом, виделось исчезновение, но не так, чтобы с милицейскими поисками, судебным моргом и заплаканной мамой, а так будто бы меня не было и в помине. Как прекрасно было бы, например, раствориться в воздухе, чтобы никто не заметил, а у мамы имелся бы другой, более полноценный сын, спортсмен и будущий студент МГУ. Многим знакомо такое состояние, тем, кто доведен уже до отчаяния, но пока не до самоубийства. Но так, почему-то, не случается, и в сумерках я отправлялся в свой мучительный ежевечерний караул, где между «Аптекой» и рестораном мог на перекрестке видеть Ее. Ту, кроме которой в жизни моей более ничего в тот период не существовало. Мама никогда не спрашивала, куда я ухожу, но на лице ее было написано столь беспросветное разочарование, что казалось, будто она знает обо всем, но уже не надеется, что прежняя наша жизнь вернется на круги своя…

Сколько я помнил себя, мы всегда были вдвоем, и было так уютно и спокойно, что мысль о ком-то третьем, постороннем, пришлом казалась дикой и чуть ли не кощунственной. Даже повзрослев, я любил, когда мама читала вслух и, можно было вместе грустить или смеяться. А еще у нас были маленькие секреты. В холодную ночь я мог забраться к маме под одеяло, чтобы тепло ее тела согрело меня, а она дышала прерывисто, почему-то смеялась и просила не говорить об этих наших совместных ночах никому-никому. Наполняя мне ванну, она умела взбивать целые сугробы пены, чтобы потом играть ею, будто в снежки и украшать пышными хлопьями мою спину и голую грудь. А еще только она говорила всегда о моей красоте, тогда как никакой красоты не было и в помине.

У мамы были очень сильные очки, сколько-то там невероятно много диоптрий, и потому глаза ее всегда терялись за многослойными пузырями линз, и смех получался совсем необычный. Такой бывает у младенцев, которые по незрелости своей видят мир вверх ногами, но уже испытывают эмоции и учатся их выражать, но смеются пока не глазами, а ямочками, выпуклостями и складками лица.

Вот и мама всегда морщила коротенький, отягощенный уродливой дужкой оправы нос, складывала ямки на щеках и тоненько хихикала, прикрывая ладонью чересчур широкий рот. Она работала медсестрой и никак не могла набрать денег на протезиста. Я же обычно пытался ее поддержать и говорил, что прорех во рту совсем не видно, но все знали, что видно, и что надо купить более приличную одежду, и сделать много чего еще, да все как-то не выходило. А дома у мамы всегда был один и тот же бумазейный халат с замызганным пояском и штопаными локтями. И я не мог спокойно видеть эти локти, и детскую ее прическу с чахлым хвостом на макушке; потому что от всего этого зрелища к носу подкатывал теплый и сырой ком, готовый излиться потоком неиссякаемых слез…

Но случилось так, что мы перестали улыбаться друг другу. Она, будто в детстве поправляла мою шапку и молча подтыкала шарф, и я старался отводить глаза, а, покидая квартиру, давал себе зарок, что это в последний раз, что сегодня окончательно во всем разберусь и не пойду на тот проклятый перекресток уже больше никогда…

Однако, наступал вечер и я снова брел, чтобы заглянуть в глаза женщине, что казалась прекрасной и единственной. Кривое зеркало моей новой любви перекроило все ее черты, и я, будто слепой или слабоумный, не замечал, что на этом лице была написана способность, совершить любую мерзость, но не просто так, а за деньги, конечно. Не замечал алчных и жестоких глаз, цвета алюминиевой ложки, гнусненькой ухмылки и всего того циничного выражения, что придает женщине печать улицы. Вместо всего этого я видел русалку, сотканную из солоноватой воды, голубых вьющихся водорослей, осколков кораллов и бесценных камней, растерянных трусливыми купцами, которых напугал Веселый Роджер. Видел хрустально-хрупкую, полувлажную и неуловимо нежную наяду, несбыточную мечту…

По паспорту ее звали Галя, но имя Виолетта ей казалось более модным и отчасти заграничным. Так она и представлялась клиентам, которых становилось все меньше и меньше, потому что быть проституткой не так легко, как кажется, и в тираж они выходят еще раньше балерин.

Гале- Виолетте было всего двадцать пять, но можно было подумать, что перед вами то ли тридцати, то ли сорока летняя женщина. Лицо ее было обветренным и спитым, и скрыть этого уже не могла никакая краска. Но ей самой казалось по-другому, и косметику она использовала в таких дозах, будто собиралась выступить на сцене, а русые от природы волосы выжигала чем-то дешевым, доводя до аспидно-черного цвета, и паклеподобного состояния. Вот уже восемь лет, как стояла она на этом чертовом перекрестке, говоря притормаживающим, в основном для потехи, водителям одни и те же слова, и с каждым отъезжающим от обочины автомобилем, с каждым вечером, месяцем, годом она все более страстно ненавидела себя и тех, кто находился по ту сторону стекла и всей ее корявой и нечистой жизни.

А тут еще прицепился этот малолеток. Ходит и ходит, словно прилип. Бормочет какую-то чушь, от которой ее просто трясет. Раньше, она была куда веселее и могла побалагурить с мальчонкой просто так, от нечего делать, а сейчас уже нет ни куража, ни желания. «Денег нет? Отойди, не мешай работать тете, щенок…»

Вот он и отошел, но стоять будет неподалеку, пока не укатит она в заплеванных азербайджанских «Жигулях», или не потащится домой, не солоно хлебавши. А он проводит ее до входной двери, а сам поднимется этажом выше и будет еще долго возиться с трясущимся в пальцах ключом. Так и охота заорать на весь подъезд: «И ничего то тебе не обломится, недоносок!» Да, очень злая стала Галя. Устала, тут уже ничего не поделаешь.

Так я и ходил по кругу, не имея сил его разорвать. А на город наваливалась весна, и все дольше становились светлые вечера. Она не любила этот свет, он подчеркивал все ее убожество и распугивал последних клиентов, а вместе с теплым солнышком, на подсохшую панель высыпали целые стаи молодняка. Откуда они появлялись, ей было непонятно, может быть, приезжали, как сезонные рабочие, а зимой проживали летние деньги. Галя стояла напрасно уже, который вечер, и вся ее злоба сфокусировалась почему-то на этом несчастном поганце, у которого видимо не лады с головой, раз все еще околачивается рядом, хотя ему уже сто раз все объясняли.

В тот вечер я даже не помнил, как добрался до дома. В голове выли осипшие сирены, которые, казалось, рвутся наружу и норовят разорвать череп на части. По коже бегали ледяные муравьи озноба, а перед глазами стояла зыбкая рябь, готовая сложиться в затейливый орнамент, но чем сильнее трясло, тем больше блекли мои видения, замещаясь полной чернотой…

15
{"b":"744258","o":1}