– Ты, Федька, ничего не понимаешь… Меня вообще никто не понимает, – лил он пьяные слезы в каморке Ельцова, – я не ремесленник, я без вдохновения работать не могу.
– Ну ты же совсем перестал писать, Леня опомнись. Тебя погубят эти люди, вам не по пути, ты же гений, – пытался образумить товарища Ельцов.
– Ну, раз я такой гений, то и не воспитывай меня, как школьника. Ты – деревенский выскочка, – и, хлопая дверью, он уходил в никуда.
Пытаясь помочь с жильем, знакомый поэт Фима Барбус свел Вербицкого с неким Сайкиным, устроившим у себя на квартире нечто вроде притона для творческих людей, но и эта возможность со временем исчерпала себя.
Про Сайкина же хочется рассказать отдельно.
Преодолев сорокалетний рубеж, Зигфрид Сайкин наконец осознал, что и ему настала пора сделать выбор, хотя ранее, любые дамские матримониальные притязания вызывали в нем рефлекторную панику, которая охотно подпитывалась его матерью. Осиротев, он стал все чаще задумываться о милом щебете молодой жены и прелестных малютках (непременно облаченных в кружевные переднички). Деток, что будут так наивно радоваться незатейливым папиным карточным фокусам, а в воскресные дни умиляться проделкам обезьянок в зоологическом саду. Зимой на санках, летом – к морю, осенью светлая грусть и все прочее (под рояльный аккомпанемент). Прекрасно, если в традицию семьи войдут домашние спектакли и мелодекламации. И никаких лишних громких звуков или не дай Бог окриков, за исключения одобренного родителями гомона на зелененькой лужайке. Все, естественно, воспитаны идеально.
Словом, чем-то ванильно-зефирным веяло от его представлений, от чего на душе устанавливалось приятное спокойствие и, Зигфрид не без удовольствия подолгу изучал в зеркале свое розовое лицо, с гладкими и округлыми, будто молодые ягодицы щеками. Причем он не просто так любовался собою (что несомненно бы могло показаться глупым), он тщательно работал над мимикой, которая могла быть востребована в любой момент обольщения будущей супруги. После длительных поисков Зигфрид остановился на некоторой грустной усмешке, которая, по его мнению, придавала ему ореол определенной загадочности и сексуальности, а также подтверждала тот факт, что он, Зигфрид Сайкин, в любой момент готов приступить к масштабной и драматической страсти, но не в роли какого-нибудь прохвоста или, что еще хуже, легкомысленного и вульгарного донжуана, а с самыми что ни на есть серьезными и чистыми намерениями. Так, чтобы вскоре под известный, до зубной боли, маршобменяться кольцами и совершить все прочие ритуальные действа.
Следующим этапом, в его понимании, должен был стать поиск подходящей кандидатуры. Искомая девушка должна отвечать хоть и немногим, но весьма изысканным запросам. В первую очередь, важно то, что называется «духовность». Во-вторых, очень приветствуется нежный, возможно даже сентиментальным нрав и тонкий вкус. А в профессиональном отношении это невесомое (желательно) создание должно было, по идее, семенить на пуантах, рисовать акварелью, играть на арфе или слагать стихи. Но где найти такую девушку Зигфрид, честно говоря, не имел не малейшего понятия.
Его мытарства могли бы длиться вечно, потому как желанные фемины в общественном транспорте или, например, в очереди в кассу гастронома не попадались, а в трудовом коллективе его окружали либо хабалистые девицы из обслуживающего персонала, либо измученные проблемами толстого кишечника отдыхающие, ведь по окончании института культуры он бессменно трудился на посту массовика в подмосковном санатории проктологического профиля.
Неудивительно, что на выручку ему пришел случай, в виде неожиданно встреченного бывшего однокашника, который шамкал нечто неопределенное о собственных киносценариях и неограниченных связях в богемных кругах. После чего, как водится, последовало предложение выпить; глаза его неустанно бегали, борода торчала клочьями, а нос был красен. Зигфрид, как человек воспитанный, конечно же пригласил приятеля в дом и сдуру посвятил его в собственные планы относительно женитьбы, а Ефим (так звали однокашника), как- то вдруг неожиданно проникся. Это уже настораживало, принимая во внимание, то что интересовался Фима исключительно собою, говорил всегда о своем и слушать совсем не умел. Однако, окрыленный Зигфрид подрастерял всю бдительность и не чуя подвоха договорился с приятелем о том, что отныне в его холостяцкой квартире будут собираться люди искусства, среди которых он без особого труда найдет свою половину, за что Ефиму преогромное спасибо и лобзание троекратное.
Стоит ли говорить о том, что гости, под предводительством неутомимого в увеселениях Ефима не заставили ждать себя долго. Зигфрид только и успел, что придать своему жилищу облик, более соответствующий его новой загадочно-мужественной мине, а именно сменил скатерку, расшитую покойной мамой по технологии «ришелье» на грубую холстинку и спрятал целую роту фарфоровых лыжниц и балерин, заполнив пробелы некими предметами труднопостижимой природы. Он чуть было не соблазнился на некую абстрактную инсталляцию, подающуюся в художественном салоне, но остановила вызывающая цена и размеры, на хрущевские габариты явно не рассчитанные.
…Так вот, мало того, что обещанные люди искусства и просто интересные личности пришли один-другой раз, они создали в квартире Сайкина нечто вроде клуба или коммуны, где принято было являться в любое время, кушать, выпивать (преимущественно на Зигфридовы деньги), шуметь и оставаться спать на чистом белье не раздеваясь. Наличие, либо отсутствие Сайкина в расчет не принималось, более того, львиной доле «гостей» и в голову не приходило, что этот вот розовый с просторными бедрами человек и есть хозяин данного уютного в общем то вертепа. Общее руководство осуществлялось все тем же Фимой, а Зигфриду, порядком поистратившемуся на беспрерывные застолья и тайно тоскующему об утраченном покое и тишине оставалось только смириться и ждать. Ждать, когда нежным сиянием озарится его алтуфьевская распашонка и появится, наконец, долгожданная Она.
Однако, ожидание затягивалось все дольше, и вместо Нее в дом валом валили порядком надоевшие другие. Поэты, актеры и художники нарочито оборванные, однако как бы вменяющие это себе в достоинство, что глядели на всякого обывателя сухо и с презрением. Сам Сайкин, стараясь казаться натурой многослойной и сложной, в путанных и вычурных выражениях ругал службу, общественный уклад да и весь миропорядок. В такие моменты самому Зигфриду казалось, что он тонок, чуточку мистик и фаталист, но к счастью его никто не слушал, и потому, вся эта ахинея просто растворялась в прокуренном воздухе. А поэты спорили до рассвета о всечеловеческом обновлении, вечных идеалах, эстетике и красоте, пили дармовое пиво и были рассеяно-неопрятны в сортире. Поэтессы же были далеко не юны, все, как одна, матерились, курили через мундштук и носили туристические ботинки. Они призывно улыбались хозяину, но что тут говорить, если совсем иной образ был взлелеян в Зигфридовых мечтах, и к тому же общение со столь глубоко мыслящими женщинами требовало невероятного напряжения. Между тем, молоденькие инженюшки, кордебалетные девушки ну и всякие другие, вполне подходящие создания засматривались исключительно на юного русокудрого поэта-славянофила Трифона Кафтанова, что ломая в руках народный головной убор (спер небось в реквизиторской) не просто читал, а надрывно выл собственные произведения, под соответствующий фортепьянный аккомпанемент все того же подлого Фимки.
Измученный недосыпом Сайкин утратил прежний цвет лица, заметно осунулся и погрустнел. Даже сослуживцы стали интересоваться его здоровьем, заметив, что ни любимый баян, ни бег «с картошкой на ложке» не вызывали в нем прежнего самозабвенного азарта. Но ведь не мог же он признаться, что уже сыт по горло рыданием скрипок, ваянием глиняных абстракций и декламацией стихов, где сам черт ногу сломит в поисках доступного нормальному человеку смысла. Приходилось уже и тут волочь груз, под названием «человек богемы».
… Деньги вышли все. Домой возвращаться не хотелось, и Зигфрид меланхолично ковырял в опустевшем санаторском буфете остывшую творожную запеканку, что осталась от диетического ужина. Сайкин чувствовал, что попал в тупик и оттого еще мучительнее скучал о маме. Заметив в темном вечернем окне свое отражение, он с отвращением отвернулся и уткнулся носом в кефирный кисло пахнущий стакан.