- Мы из-за твоих шуточек без факельщика можем остаться, - укоризненно прошептал Седой. - Не забыл, что Флик - наши глаза впотьмах! Придурок!
Короче, всех, кто сюда не вопрется, надо выслушать и прокачать, понял?
Понял он! Кивает еще пустой головой! Сторожи!
Всю ночь колеса стучали по поющим рельсам: "Мегид-до, Мегид-до, Мегид-до-до-дон", разгоняя сон. Светили желтыми глазами полустанки, и веселой беспутной спутницей за вагоном бежала полная Луна.
Потом вагон надолго остановился где-то и почти до утра стоял в полной тишине. Только вдали слышались редкие гудки маневрирующих составов и усталый женский голос диспетчера из динамиков. Но вот подошла какая-то бригада мужиков, матерясь, они подкатили вагон к другому составу. Вагон вздрогнул всем телом один раз, потом другой, потом что-то взвизгнуло под ним, будто между колес пробежала металлическая кошка, и вновь колеса запели свою боевую песню.
ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ
- Но с женщиной моей жизни я познакомился на кладбище! Я тогда у друга там жил. В склепе одного цыганского барона, отравленного любимой женщиной, татаркой по национальности... Да... Люба, Любонька, Любовь! Хорошо я там жил, не жаловался. Так правильно, лето же было! Или весна? А тут вдруг пришла она, Любовь. Любовь Васильевна Кочкина. Папа у нее умер, а мужа у нее никогда не было. Они своего папу с мамой-пенсионеркой хороняли.
Вернее, дело было так. Мама еще была живая, но это несущественно, а хороняли они как раз папу. Мне друг-то мой и говорит шепотом: "Глянь, Михуил, две бабы - глупые, как табуретки, гляди, из-за еще папы воют!
Глянь, у папы морда самая сатраповская, им бы радоваться, а они... Ты их, Мишатка, из вида не упускай!"
А мне, конечно, Люба сразу как-то по сердцу пришлась. Я с них даже денег за плиту не взял. Мы с товарищем плиты приспособились со старых могилок на новые переделывать. Начальство у нас как раз в тот год на Кипр всей бандой уехало, милое дело тогда было на кладбище! Тишина! Ни драк, ни перестрелок! Сирень цветет, каждую родительскую субботу стряпней домашней все могилы украшены. Свечки горят, вечера теплые, романтика! И мы по аллейке идем с Любой рука об руку, а я ей про всех известных покойниках рассказываю. Ну, кто что при жизни делал. Интересно ведь, с кем ее папе еще лежать и лежать... А Люба впечатлительная такая! Все меня за руку хватает и шепчет: "Как Вы среди них жить не боитесь, Михаил Аркадьевич?" А что там не жить? Жить бы и жить... Но о зиме-то тоже надо было думать! На морозе походи-ка с кайлом, а телогреечка, сам знаешь, короткая, при моем-то радикулите! Ну, присели мы на постамент гранитный нашего бывшего смотрящего Пашки Крокодила, кругом птички, значит, поют, а Люба мне и говорит ...
Марина Викторовна Фликовенко окончательно проснулась от того, что кто-то над самым ее ухом увлеченно рассказывал принявшему ночное дежурство от Ямщикова Седому о всех женщинах своей жизни. Вернее даже не поэтому.
Кладбищенский романтик незаметно для Седого щипал ее сквозь жидкое железнодорожное одеяло за лодыжку и старался просунуть под его обманчивое тепло здоровую натруженную кайлом лапу. Она хотела прямым выпадом дать ему в ухо, но, приподняв руку, вдруг увидела в сером утреннем свете свой маленький беленький кулачок, и сердце оборвалось. Марина Викторовна беспомощно опустила руку, она вспомнила весь вчерашний день, а главное, то, что она теперь женщина. Отчаяние ее было так велико, что когда кладбищенский ловелас все-таки сунул руку ей под одеяло, ей было уже все равно. Вначале. Но, неожиданно для себя, она почувствовала, как в ней закрутилась и сразу же выпрямилась какая-то пружина, она вдруг завизжала и вцепилась в волосы этого типа. С верхней полки немедленно спрыгнул Ямщиков и, долго не задумываясь спросонок, принялся душить изворачивавшегося Михаила Аркадьевича. Тот громко захрипел и мелкой заячьей дробью застукал руками в стенку соседнего купе над головой Марины Викторовны. Она хотела придержать его за егозившие по полу ноги, чтобы подсобить Ямщикову, но они услышали тихий предостерегающий свист Седого и тут же выпустили Мишатку.
В дверях стоял проводник, позади него толпились какие-то пассажиры.
- Что же это такое? А? Спрашивается? Если какой попутчик не по нраву, так его что, сразу душить? - укоризненно спросил Петрович.
- Не сразу мы... Противный он просто... На кладбище жил, говорит...- с отдышкой проговорил Ямщиков.
Маринка, Седой и Мишатка молчали, оторопело рассматривая наседавших сзади на Петровича пассажиров.
- Если он противный, так ведь два купе свободных, договориться всегда можно! Мне что бригадира каждый раз на вас вызывать? - продолжал как-то через силу орать проводник, ритмично тыча рукою в сторону Мишатки.
- А если два купе свободных, то почему ты его к нам направил? примирительно сказал Ямщиков, засунув в вытянутую руку Петровича какую-то бумажку из кармана брюк.
- А кто вас просил первое купе занимать? Я сказал человеку: "Иди на свободное место!" Я виноват, что у вас, пассажиров, такая воровская привычка во все купе тут же заглядывать? Я ведь предупреждал, что двери в нашем вагоне закрываются плохо! Всех предупреждал, чтобы вещи под себя прятали! И ботинки! Вот в пятом купе пассажир вообще в ботинках спит! Это тоже перекос! Слов не понимаете! Та-а-ак! Все расходимся, умываемся, станция через два часа, через сорок минут санитарная зона! Туалет закрываю! Вас тоже касается! В туалет надо идти, как проснулись, а не попутчиков душить! Нахлебаются с вечера... - пропел Петрович, оттесняя пассажиров от купе и прикрывая за собой дверь с выбитым зеркалом.
Утирая выступившие от удушья слезы, потерпевший, с опаской глядя на спокойно собиравшего бритву и полотенце Ямщикова, просипел: "Так бы и сказали, что молодые едут. А я думаю, чего женщина лежит зазря, скучает...
Так бы и сказали! Мне щас даже в туалет не надо, извините, дамочка!"
- Марина, вставай, нечего тут приключения на чужую шею собирать, иди в туалет очередь занимать! - приказал ей Ямщиков, не глядя на попутчика.
Седой тоже согласно кивнул, и Марина, захватив полотенце и туалетные принадлежности, вышла из купе.