Он считал своим долгом перед уходом, из коридора, чтобы всем было слышно, сказать трубным голосом офицера:
– Все! Спите спокойно, я пошел на базар.
Делал он это без капельки подтекста. Просто объявлял, чтобы мы особо не волновались и спали спокойно.
Как-то летом, после очередного утреннего дедушкиного концерта для кашля и бритья с оркестром, бабуля привычно его обругала, и он перед уходом на базар так закрыл дверь, что полетела штукатурка. Мы все повыскакивали из спален. Он стоял в дверном проеме гордо, как ребенок, которого точно накажут, но ему наплевать!
– Это сквозняк, черт побери! Не я!
Он был растерян и красив. Ветер доносил до нас запах тройного одеколона, а к щеке был прилеплен кусочек окровавленной газеты. Так он останавливал кровь после бритья.
Мне было весело, а бабуля сказала:
– В зеркало на себя посмотри! Ирод царя небесного!
Кроме магазина, базара и бани, у деда было еще одно любимое занятие – великая стирка после бани. Хотя у всех были стиральные машинки, дед свое белье стирал сам. Он ставил на газовую плиту ведро воды и бросал в него свои кальсоны, носки и все, что должно быть выбелено и накрахмалено. Бабуля протестовала как могла, потому что деду было плевать: это ведро хозяйственное или для питьевой воды. Я, только когда вырос, понял, почему у бабули Лизы было так много ведер. Дело в том, что как только дед кипятил нижнее белье в очередном ведре для питьевой воды, оно сразу же превращалось в хозяйственное. И так без конца…
– Господи Иисусе! Ну дай, наконец, я постираю твое белье! В стиральной машине! Или попрошу Джулик, пусть у себя постирает.
Дед смотрел с укоризной, мол, этого еще не хватало, чтобы кто-то дотрагивался до его белья! Он не любил делать что-либо личное в чужом пространстве, вот и все.
Дед Айк мне часто рассказывал про войну. Это были его так называемые сказки для внука на ночь. Некоторые истории он рассказывал мне сотню раз, но делал это с завидной точностью, как будто выучил их наизусть. И потому я помню их до сих пор.
Он вытягивал больную ногу, которая после ранения не сгибалась, зевал и начинал:
– В тысяча девятьсот сорок третьем году…
Кстати, зевал дед очень громко. Часто с зевком он проговаривал какие-нибудь слова, разобрать и понять которые было невозможно. Это было похоже на какой-то вымерший язык, пока не расшифрованный. И еще дед так широко открывал рот, что виден был в его горле маленький розовый язычок, который дрожал, пока он вдыхал импульсивно воздух. Я всегда заглядывал ему в рот, чтобы это увидеть. Бабуля Лиза рассказывала, что в молодости, когда дед только вернулся с фронта, он однажды так зевнул, что вывихнул себе челюсть.
– Это было под вечер, Серёжик-джан, – начинала она. – Я уже ложилась спать, дед пошел в туалет, слышу, он зевает и вдруг как заорет. Я подумала, это он так продолжает зевать. Но слышу, что этот зевок никак не прекращается, и вдруг дед влетает с открытым ртом в спальню. Я испугалась, такое ощущение было, будто он хочет меня съесть. Но он сел на пол на корточки и все орет как резаный и показывает на открытый рот. Я заглянула туда, а там кроме языка ничего нет. Все! Я подумала, у него горячка. Он ведь после войны пил безбожно. Вылетела к соседям, а они уже сами бегут навстречу. Видят, что дед орет и показывает на рот пальцем. Тут я поняла, в чем дело, и вызвала скорую. А скорая пришла не скоро. Весь дом собрался, Неллик и Джулик были маленькие, испугались и плачут. Надо же, всего несколько дней, как отец вернулся с фронта живым, и на тебе – с ума сошел. Сидит на полу, в трусах, с открытой пастью и орет как резаный. Врачи пришли, и хирург ему так вправил челюсть, аж зубы щелкнули. Но это еще не все. Нас с дедом таскали по милициям – никак не могли поверить, что человек может так зевнуть, что челюсть сойдет с рельс.
Я эту историю очень любил, и бабуля Лиза рассказывала ее без тени улыбки. Сто раз. Как и дед одну и ту же историю.
И начинал он рассказывать так же, как, скажем, год назад:
– В тысяча девятьсот сорок третьем году, весной…
При этом я должен был обязательно закрыть глаза, это было его требование. Я зажмуривался, и он продолжал:
– …мне на фронте временно доверили большой склад, Ёжик-джан. Ну, склад был вещевой: сапоги, портянки, тужурки… Сижу себе, караулю. И к вечеру приходит мой друг Петр. Говорит: «Товарищ капитан, там, в деревне за десять километров, сегодня будут танцы, прибыла женская эскадрилья. Давай пойдем».
Здесь дед Айк начинал говорить шепотом, как будто чтобы никто не слышал:
– «Петр, лучше иди один, я не могу оставить склад. Вдруг что-нибудь пропадет». А он настаивает: «Да никому не нужны эти тряпки, так охраняешь, как будто это оружие или еда. Давай, Айк Балабекович, пойдем, там красивые девушки».
Тут дед опять понижал голос и смотрел на дверь. Но все – и бабуля Лиза, и внуки – эту историю знали наизусть.
– В общем, Ёжик-джан, – продолжал дед, – он меня уговорил, я надел новые кальсоны, и мы пошли на танцы. Там мы танцевали вальс с представительницами женского пола. Собрались и другие офицеры. Даже гармошка была. Ну, и губная, и такая, в общем, было весело. Мы даже забыли, что в нескольких километрах – война. Молодые были, без мозгов, Ёжик-джан. Я танцевал с капитаном Гольцовой, потом мы устали и полежали на траве.
Здесь дед давал паузу, и в более зрелый период моей жизни я понимал, что на траве они лежали не только потому, что устали.
Потом дед закатывал глаза, какое-то время смотрел себе вовнутрь. И резко продолжал:
– М… да! Возвращаемся мы – до рассвета, чтоб никто не узнал, – вдруг вижу: мой склад горит! Оказывается, в него попала бомба и начался пожар! И я думаю: вот повезло, что я не был на складе, а то бы сгорел вместе с портянками… но что я скажу командованию, почему я не сгорел вместе с портянками, черт побери?! Вызвали нас к начальству, и нам нечего было сказать. Могли бы нас расстрелять, но пожалели. И отправили в дисбат. Это батальон смертников. Ну, их бросают на передовую, и они превращаются в пушечное мясо. Провинившиеся, понимаешь? Обычно никто не выживал… Мы явились в дисбат, представились, и нам сказали, что батальон завтра на рассвете идет в атаку и мы должны прикрывать пехоту, которая пойдет позади нас, под нашим щитом. Я только попросил у дежурного бумагу и ручку, чтоб написать последнее письмо детям. Честно говоря, ничего так и не написал. Слов не было. А наутро мы с другом попрощались – кто знал, увидимся еще или нет? – и пошли в атаку. Я кричал «За Родину, за Сталина!» и бежал, стреляя как попало, с закрытыми глазами и вразброс. «Ура-а-а!» Все ринулись в атаку, и заработала немецкая артиллерия. Мой друг Петр тоже кричал «ура» и бежал рядом со мною. Вдруг слышу свист снаряда и оборачиваюсь направо. Вижу, Петру голову снесло, но тело еще бежит вперед. Я никогда не видел, чтоб человек бежал без головы. Он, Петр, был сильным мужиком. Мне кажется, он бежал, чтоб дойти до Берлина! Через несколько шагов Петр упал. А я уже не думал о том, чтоб самому в живых остаться, я о себе забыл и думал, что не смогу даже похоронить его по-человечески. Моя шинель была вся дырявая от пуль. Но в меня они так и не попали, просто ранили в ногу.
Я часто спрашивал деда, убил ли он на фронте хоть одного фашиста. Дед говорил, что всегда во время атак стрелял без цели и не помнит, чтобы в кого-то попал. Он рассказывал мне, как они где-то в Европе в лесу с другом пошли набрать воды из родника во фляги. И вдруг наткнулись на фашистов, которые тоже пришли за водой.
– Мой товарищ прицелился из-за кустов, чтоб убить их. Я был уже ротным офицером, шел примерно четвертый год войны. Достал свой наган и приложил товарищу к виску. Он испугался: «Что вы делаете, товарищ капитан?» А я отвечаю, что если он выстрелит, то я прямо здесь его укокошу, и никто об этом не узнает. Мой друг удивился. «Но ведь это враги, фашисты», – говорит…
Тут дед ухмылялся и продолжал:
– Да! Но ведь они же тебя не видят, наберут воды и уйдут. Может, у них тоже дома дети есть, как мои Неллик и Джулик. Зачем детей оставлять без отца?