Хочу еще отметить, что в своем изложении их разговоров рассказчик, описывая хитроумие и одновременно простоту бандитского «изобретения» (а как еще иначе назвать такую переделку запоров), употребил выражение: лучшее – враг хорошего. До того я не то что бы не понимал смысла этого присловья, но плохо представлял себе, чему оно может соответствовать в реальности. Обычно ведь его употребляют в смысле: хватит, дескать, корячиться, и так сойдет. Предостерегают, так сказать, от излишнего рвения. Однако наглядных примеров явного отрицательного результата такого рвения мне как-то не попадалось. И вот здесь, слушая Мишу, я воочию убедился в правоте пословицы. Ну, – поточнее сформулирую – пусть, в возможности такой правоты при некоторых обстоятельствах.
Действительно, чего добивался тот, кто решил навесить на дверь дополнительный внутренний висячий замок (ясно, что наружный замок существовал и до того)? Нет сомнений, он хотел повысить надежность запоров на редко используемой и находящейся вне постоянного контроля двери. И, вроде бы, он своей цели достиг: дверь стала заперта надежнее, а следовательно, и лучше, чем это было при наличии одного наружного замка. Было хорошо, а стало еще лучше. Ни войти, ни выйти, пользуясь только этой дверью, стало невозможно. Тот, кто попытался бы это сделать, даже имея ключи к обоим замкам, в любом случае, должен был пройти через другие двери. Если же они были ему недоступны, задача становилась совершенно неразрешимой. Куда уж надежнее? Но на деле, вышло наоборот: такая конструкция из двух замков позволила жуликам беспрепятственно пользоваться черным ходом, сохранив полную видимость его гарантированной неприступности. Лучшее, таким образом, не только не упрочило надежность запоров, но и полностью устранило эффективность того простого, однако в общем-то хорошего запора, который существовал до попытки его улучшить.
Толстой в «Войне и мире» мимоходом заметил, что глубокий смысл народной поговорки не в ее собственном содержании – оно либо банально, либо спорно (и почти для каждой поговорки можно найти другую, в которой утверждается прямо противоположное), – а в метком ее употреблении. Эти народные изречения, – по его словам, – кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и… получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати. Глубина и верность толстовского взгляда на поговорки стала ясна мне именно в тот момент, когда Миша ввернул в свой рассказ это самое присловье про лучшее и хорошее. Употребленное моим собеседником как нельзя кстати, оно выявило самую суть описываемой ситуации, послужило, так сказать, ярлычком, указывающим на главную ее черту, и тем самым определило место описываемого случая среди прочих жизненных явлений. Говоря вообще, поговорка – не утверждение о реальности. Куй железо, пока горячо или Поспешишь – людей насмешишь – ну, что это за суждения? какой в них смысл? Но, сказанные вовремя, они становятся знаком ситуации, ее наименованием и, соответственно, выражают взгляд говорящего на конкретный случай. Если наименование адекватно рассматриваемой реальности, именно его мы и воспринимаем, как меткое, кстати сказанное народное слово.
Я здесь, конечно, ушел в сторону от рассказываемой истории, но не мог удержаться, чтобы не высказаться по поводу великого писателя. Мнение о том, что Толстой при всей своей гениальности и несравненной мощи литературного таланта в качестве мыслителя ничего особенного из себя не представляет, стало, можно сказать, общепринятым. И дело здесь не столько в непререкаемом авторитете вождя пролетарской революции, пренебрежительно оценившего мыслительные способности своего идейного противника, сколько в общеинтеллигентском отношении русской мыслящей публики к ретроградным тенденциям в творчестве Толстого. Писатель он, конечно, замечательный – но ведь он, наверное, и Дарвина по достоинству не оценил, что же говорить о его высказываниях о микробах, о какой-то особой мудрости всех этих Ерошек, Лукашек и Каратаевых, о его взглядах на современное искусство, да и вообще на прогрессивное развитие человеческого общества. Ясно же, что во всех этих случаях он заблуждался, недопонимал, мыслил путано и противоречиво, шел на поводу отсталой крестьянской массы, разделяя с нею ее предрассудки, и вообще, частенько говорил очевидные глупости. Как ни относись к Ленину, но с этим-то его диагнозом – пусть только в общем и целом – приходится согласиться. Не может современный образованный человек считать Льва Толстого глубоким мыслителем. Боюсь, что многие из моих возможных читателей склонны будут подписаться под таким выводом.
Но я с ним категорически не согласен. И, собственно, поэтому решился на подобное – мало подходящее для романа – отступление. Не думаю, что я так уж сильно рискую уронить свою литературную репутацию в глазах читателей – в своем предыдущем романе я отваживался и не на такие еще отступления. Чего уж мне теперь бояться?
По-моему, Толстой был умнейшим и проницательнейшим человеком, способным увидеть – в их истинном свете – множество проблем, ускользающих от внимания обычного человека или предстающих перед ним в нерасчлененном, запутанном и недоступном для понимания обличьи. Вовсе не обязательно во всем соглашаться с Толстым, но нужно хотя бы отчетливо осознавать тот уровень, на котором мыслил этот самый бестолковый путаник, и, уже исходя из этого, пытаться разобраться с его высказываниями по тому или иному поводу. Надо, по крайней мере, сдерживать себя, соразмеряя свою критику с истинным величием мыслей Толстого, и не поддаваться соблазну объяснять всё, с чем мы не соглашаемся и что нам непонятно, общеизвестной недалекостью толстовского ума. Он где-то сказал: Если ты ещё не дошёл до понимания того, что две очевидные истины могут противоречить одна другой, ты ещё не начинал мыслить[18]. Чем эта сентенция слабее гегелевских раздвоения единого и тождества противоположностей? Не говоря уже о том, что ее глубина и ясность выражения намного превосходят всё когда-либо сказанное кем-то из тех патентованных русских мыслителей, кто снисходительно извинял Толстому слабость его мышления за его заслуги в художественном творчестве.
Разумеется, Толстой вовсе не нуждается в защите со стороны всяких там провинциальных любомудров и сочинителей детективных романов. Он и сам за себя может постоять. Но дело здесь не в Толстом, а в моем желании хоть как-то поучаствовать в благом деле и внести свои три копейки в исправление перекосов общественного сознания. Захотелось мне – вот я и высказался. А вы уж теперь сами, как вам угодно, оценивайте мое высказывание и его уместность в тексте детектива. Никто не в состоянии лишить такого права читателей – в том числе и вас.
Что же касается наших сыщиков, то их разговор, начавшийся с обсуждения переделанных запоров черного хода, довольно быстро перешел на другие темы. Тут надо сказать, что по указанию Кости двери на следующий же день были возвращены в исходное состояние, а замки заменены, но обнаружить на месте какие-либо улики техэкспертам не удалось, жулики работали аккуратно и никаких следов не оставили. А посему единственный – но, тем не менее, весьма существенный – вывод, к которому смогли прийти сыщики, гласил: преступники – кто бы они ни были – неоднократно посещали институт (в «неурочное», если так можно выразиться, время) и с самого начала (то есть, надо полагать, задолго до убийства электрика) были озабочены тем, чтобы обеспечить себе свободный вход и выход. В противном случае не было бы ни малейшего смысла возиться со всеми этими техническими городушками. Но что они делали в институте и ради чего старались создать для себя постоянный хорошо замаскированный лаз в здание, оставалось неизвестным. Ни одной хотя бы как-то обоснованной гипотезы на этот счет ни тот, ни другой из соратников по сыску предложить не смогли. Эта ниточка расследования не то чтобы оборвалась, но куда она может вести, было абсолютно неясно.