– Что-то ты уж больно серьезен. – В голосе Молли так и звенел смех.
– Тебе так показалось? – Ему совершенно не хотелось болтать с глупой деревенской девчонкой. Даже с такой хорошенькой, как Молли, у которой такие чудесные сочные губки.
– А почему ты на меня не смотришь? Тебе что, глаза поднять трудно? Или тебе мое лицо некрасивым кажется?
– Ну что ты, конечно нет!
– Тогда почему же ты все под ноги себе смотришь?
И Молли, протянув руку, решительно приподняла за подбородок его лицо и посмотрела ему прямо в глаза. Дэниел, естественно, решил во что бы то ни стало выдержать ее взгляд, но лицо его мгновенно залил проклятый предательский румянец.
– Может, хоть на Майский день ты не будешь таким серьезным? – сказала она, отпуская его. – У меня к празднику будет красивое новое платье, может, тогда и ты на меня посмотришь? А может, и танцевать меня пригласишь?
Дэниел подумал, что скорей прошелся бы в танце по деревенской улице с наряженной в юбку свиньей. И тут же солгал:
– Конечно! С удовольствием с тобой потанцую.
В тот день он вообще все время что-то делал не так и был невероятно неуклюж. С ним такое часто случалось после посещения церкви, и в итоге отец, который, похоже, всю свою доброту отдал Богу, а всю свою любовь – могильному камню, не выдержал и взорвался.
Входя в дом, отец слишком резко распахнул дверь и опрокинул неудачно поставленный подойник, разлив весь сегодняшний надой молока.
Дэниел, дрожа от страха, принялся поспешно подбирать с пола молочную лужу, а отец вопил:
– Урод неуклюжий! Знаешь, сколько моих денег ты сейчас на ветер пустил? Знаешь, сколько это стоит?
Дэниел даже головы не поднял.
– Да еще из-под пола теперь вонь пойдет!
Дэниел принялся молча скатывать насквозь промокший половик, чтобы вытащить его наружу.
– Ты меня слушаешь?
Дэниел поднял голову и успел увидеть, что прямо ему в лицо летит отцовский кулак. Удар сбил его с ног. Падая, он ударился о дверь и дверной ручкой сильно рассадил лоб.
Буквально сложившись пополам и стоя на коленях в луже молока, он закрыл руками лицо. Штаны на нем уже промокли насквозь. Но крови пока не было. Сквозь пальцы он видел ноги отца. Тот сделал шаг, остановился перед ним и вдруг тоже опустился на колени. Теперь Дэниел видел и его грудь, и его лицо.
– Сынок, – сказал он, – почему тебе всегда нужно довести меня до бешенства? Ты же знаешь, как легко я завожусь. – Ласковым движением он отвел руки сына от лица, внимательно на него посмотрел и вздохнул с облегчением. – Ну, слава богу, ничего страшного. Не так уж сильно я тебя и ударил-то. Давай-ка вставай, а я тебе помогу.
Он помог сыну подняться и усадил его за стол поближе к огню. Рука его ненадолго словно зависла у Дэниела над головой, но погладить его он так и не решился. Убрав руку, он спросил:
– Может, чего-нибудь перекусим?
Дэниел кивнул и даже заставил себя улыбнуться. Отец поставил на огонь сковородку, чтобы поджарить хлеб с мясной подливкой – это было его любимое кушанье, и он всегда сам его готовил. У Дэниела кружилась голова, его даже слегка подташнивало, и эти неприятные ощущения усугублялись запахом разлитого молока. Теперь все это навсегда будет связано для него с болью и запоздалым отцовским раскаянием.
Летнее небо
Колодец, как и все в нашей чумной деревне, тоже носит следы некогда господствовавшей здесь смерти.
Он, правда, еще отчасти жив, хоть и весь увит плющом и забит грязью. Но даже если б там было достаточно воды, мы вряд ли осмелились бы брать ее оттуда; наверняка трупный яд от множества мертвых тел, просочившись в землю, попал и в колодезную воду. Никто ведь так и не знал толком, где именно хоронили покойников, да и хоронили ли их вообще. Говорят, их было так много и умирали они так быстро, что у живых не хватало времени даже отслужить по ним заупокойную службу. Иной раз прямо в крошечных палисадниках хоронили целую семью, одного за другим; немало трупов закопали также в огородах среди гряд, на которых раньше выращивали овощи, или в распаханном поле, или на ближнем выгоне, где пасся домашний скот.
Я спускаюсь с холма и иду к тому колодцу, что на общественном лугу. Когда я прохожу мимо фермы Мэтта Тейлора, то чуть не налетаю на тропинке на одну из его овец. Пустое ведерко больно ударяет меня по ноге. Овца испуганно блеет, словно уже догадалась, что я думаю о том, каким на вкус будет жаркое из ее мяса. В общем-то, мысли у меня ничуть не лучше, чем у моего братца.
Чуть дальше слышится громкое ржание лошади, похоже, необъезженной. Лошадь носится как бешеная, с таким криком и топотом, что я, поставив ведро на землю, осторожно раздвигаю колючие ветки зеленой изгороди, хотя шипы царапают мне кожу и цепляются за волосы, и вдруг слышу чей-то негромкий голос. Голос явно кого-то успокаивает, утешает, и я невольно начинаю пробираться сквозь изгородь и иду на этот голос, доносящийся вроде бы с соседнего поля, но толком пока ничего разглядеть не могу – меня слепит внезапно пробившийся сквозь облака поток солнечного света, плотный, как сливочное масло. Я и сама не знаю, почему мне так хочется узнать, кому принадлежит этот голос, но повернуть назад уже не могу, хотя в ушах у меня отчетливо звучат мамины предостережения. Она всегда просит нас держаться подальше от деревенских. Мало ли что они могут о нас подумать. Еще вздумают отказаться от маминых услуг и найдут себе другую знахарку.
Кобыла черна как ночь. Шерсть блестит, уши прижаты, глаза вытаращены. Взвизгивая и брыкаясь, она нарезает круги по полю. Явно бесится. И злющая. Такой нрав можно исправить только с помощью маминого мастерства, сняв с кобылы порчу. А без этого к такой зверюге никому в здравом уме и приближаться не стоит.
Однако сын Мэтта Тейлора стоит от нее не более чем в двух шагах, глаз с нее не сводит да еще и руку к ней протянул. Он выглядит совсем взрослым и, похоже, стал гораздо выше ростом, чем мне помнится. Такой высокий стройный парень. Ни он, ни кобыла меня не замечают.
Вообще-то я его неплохо знаю и не раз слышала, как о нем говорят, будто он больно застенчив. Вот уж никогда бы не подумала, что у него хватит смелости объезжать такую норовистую кобылу.
А он ее, похоже, одним взглядом успокаивает. В нем чувствуется некая спокойная сила, даже заторможенность, и это зачаровывает. У меня и то сердце стало медленнее биться, пока я на него смотрела.
Кобыла нервничает; она готова в любой момент взбрыкнуть, ударить его копытом и убежать. Однако он продолжает потихоньку к ней приближаться. Она заворожена его взглядом, глаз отвести не может. Как и я, между прочим. Тонкие волоски у него на руках, протянутых к ней, кажутся белесыми, как плавник. Кобыла скалится, жует узду, облизывается, потом опускает голову, и фермерский сынок вдруг поворачивается к ней спиной и идет прочь. Я совершенно уверена, что сейчас она на него бросится, однако она покорно следует за ним, по-прежнему опустив голову. Теперь она совершенно спокойна.
А он гладит ее по лбу, что-то ей шепчет, прижимаясь к ней лицом. Она стоит и слушает, тихая, как ручной котенок.
Я, как и эта кобыла, тоже нахожусь под воздействием его чар и совершенно забыла, что я из проклятой семьи и живу на чумном холме, что одни над нашей семьей смеются, другие ее боятся, но никто в деревне никому из нас просто так и слова не скажет. Я еще и позволила себе вообразить, что свободна от своего неизбывного бремени – того дьявольского могущества, которое мне обещано с тех пор, как он отметил меня своим знаком.
Я подхожу поближе.
– Слушай, как это тебе удалось? Она же тебя убить могла.
Он, вздрогнув от неожиданности, оборачивается, и я вижу, как щеки его заливает густой румянец. Лошадь тоненько ржет, и он начинает машинально ее оглаживать, успокаивать, но с меня так глаз и не сводит. Потом замечает у меня на скуле ссадину и синяк – как раз туда фермерский помощничек угодил своим кулаком, – опускает глаза и смущенно лепечет: