Но один раз в году Надежда должна была не только думать о том, что конкретно она делала, находясь в поселковой больнице, но и вспоминать с усилием, отыскивать нужное, вновь перечитывая документы на больных, которые давно выздоровели, и не только вспоминать и перечитывать, но даже и рассказывать об этом, и рассказывать именно в письменной , аккуратной и дотошной форме, что Надежду оскорбляло бы, если бы не было предусмотрено её должностью, – раз в году она составляла так называемый годовой отчёт.
Эту работу, каторжную для неё, Надежда брала на дом. Удобнее, конечно, было бы сидеть над бумагами в больнице, где всё под рукой, но она и допустить не могла, чтобы за этим постыдным занятием быть на глазах у людей. Тем более – в том неистовом настроении, которое находило на неё в эти дни и делало её не похожей на саму себя. Она пряталась дома – и от этого ещё пуще злилась.
А дома было – всё кувырком. Прихожая, где всегда пили чай, на несколько дней становилась как бы нежилой. Неуютно освобождался стол, и на нём своевластно поселялись удивительные для деревенской избы кучи исписанных бумаг, прошитых и непрошитых.
Надежда старалась как можно дольше усидеть за столом, потому что, если встать, то опять подойти и сесть будет трудно. И бормотала:
–– За что? Ну за что?
Наконец вскакивала:
–– Сейчас всю эту макулатуру в печке сожгу!
Лукьяновна в эти дни старалась реже попадаться дочери на глаза, боясь лишний раз потревожить её; хоронилась на кухне или в передней, занималась каким-нибудь бесшумным делом. Но почему-то – как назло – именно в эти дни у неё всё не ладилось. То она разобьёт тарелку на кухне, то обварит руку кипятком, то, штопая, уколется иголкой – и всё это с непременным истошным воплем, от которого Надежда вздрагивает, хватается за голову:
–– Содо-ом! Содо-ом!
Обедают они на кухне, в темноте, если это можно назвать обедом: Надежда всего несколько ложек до рта донесёт, а то и стакан лишь чаю выпьет и при этом даже не присядет к столу – стоя, за что в обычные дни Лукьяновна обязательно упрекнула бы её: «Садись, не будь как лошадь!»
Ночью Лукьяновне не спится; её вдруг покажется подозрительной тишина в прихожей, и она крадётся, сама в ночной рубашке, заглядывает в прихожую. Тогда Надежда, не отрываясь от бумаг, проговорит с расстановкой:
–– Мама, выпей капель!
Этими безлюдными днями Надежда в душе молится, чтобы пойти хоть к кому-то на вызов. Но деревенские, встречаясь на дороге, ведут такие разговоры: «Сходить бы к Надежде Карповне, да нельзя – у неё сейчас годовой!» И никто в эти дни к Надежде без великой нужды не заходит.
Но вот ненавистный годовой наконец покидает дом: Надежда, в последний раз к нему прикасаясь, смело – будто тыча взашей – суёт его в хозяйственную сумку.
–– Слава богу! – широко крестится Лукьяновна. – И за что же такое наказание превеликое!
В доме моются полы, топится баня, стирается накопившееся бельё. И опять – долгое, праздничное сидение за чаем с пирогами. Надежда и Лукьяновна снова в ладу, они весело вспоминают лихие дни: какие гневные вспышки были у одной и какие ранения у другой.
В этом году – всё, выздоровели, переболели отчётом.
3
У Надежды Карповны есть и дело только для неё одной: она любит полоскать бельё на речке.
Воскресным днём она заводит стирку с утра; топит нежарко баню, тащит из дома ворох несвежего белья, включает ровно и тонко гудящую стиральную машину. Выстиранное складывает в большую, белую и скрипучую, корзину, так и называемую – бельевой, покрывает выстиранное передником – чтобы, не дай бог, бельё не запылилось на дороге. Тяжёлую, ещё звонче заскрипевшую корзину, со дна которой каплет, она всовывает в треугольную раму велосипеда, привязывает витую ручку чулком. И выводит велосипед на улицу.
Торопливо, предвкушая скорое полоскание, она идёт по деревне, выходит на околицу, где так приятен, после душной и влажной бани, вольный освежающий ветерок. По шоссейной дороге, до этого мощёной булыжником, а теперь – вместо ремонта – засыпанной песком и гравием, недавно прошёл, выравнивая её, грейдер: большой камень вывернут из дороги и лежит на самой середине. Надежда переводит велосипед на обочину, прислоняет к дереву, скатывает камень в канаву – вдруг мотоциклист наедет да разобьётся! – и при этом думает о том, как бы её любимое место на речке не занял кто-то другой. (Её бывший муж, с которым она в разводе уже давно, сказал бы и тут: «Тебе вечно боль других надо!») И вот опять она спешит, шагает бодро, ведёт велосипед, шуршащий по песку упругими шинами.
Как хорошо – её место свободно! Она отвязывает корзину, выкладывает на широкий плоский валун, прежде постелив передник, бельё, скидывает туфли, заходит в свежую, ласково-холодную воду. Бегущая прозрачная вода щекочет ноги, сносит в сторону и тянет из рук отяжелевшие полотенца и наволочки. Она прямо в воде, взявшись за полотенце посередине, перегибает его надвое, отжимает и опять складывает в корзину. Пододеяльники и простыни настолько тяжелы, что их, вынув из воды, трудно отжимать, и поэтому сначала, взявшись за край, она крутит ими в воде, сворачивая в тяжёлый жгут, а потом отжимает: снеговые простыни шипят и пенятся, как кипящее молоко.
Домой Надежда возвращается обновлённая, румяная, радостная, как именинница, и восторженно рассказывает матери, как благодатно было полоскать.
Лукьяновна, охочая до местных происшествий, перебивает её:
–– Чего было в дороге?
–– Дорога гладкая, отвечает она, – живо я добежала.
–– Это ладно. Слушай что, не видала ли кого?
–– Нет, не видала, коротко бросает Надежда и продолжает говорить о речке.
И верно: когда она шла, никто ей не встретился, никто её не видел, никто не знает о том, что она скатывала камень с дороги. И никто и никогда не узнает.
Ярославль, 17 и 19.05.1985
Случай с уголовным делом
"Случай… с делом»…
Не бывает с уголовными делами никаких случаев! – Бывает с уголовным делом только – что: «возбуждение», «прекращение», «возобновление» и так далее и так далее…
…Впрочем.
Смотря – у кого оно, дело.
Да и сам случай.
Когда я работал следователем…
Однажды, когда я работал в милиции следователем…
Скажу прямо.
Нет. – Скажу, для начала, конкретно.
Я потерял уголовное дело!
…Так.
Оно было в портфеле.
Где же ещё.
В моём чёрном – ещё со студентов – портфеле.
Все следователи всегда дела носят в портфеле: уж идёшь по городу – так крепко сжимаешь ручку в кулаке!
В портфеле делу не опасен ни дождь, ни мороз… ни, например, давка в троллейбусе… в портфель можно и положить что-нибудь, если зайдёшь в магазин…
…Так.
Значит, оставил.
Где-то…
Вот где?!..
Была зима.
Я шёл по городу…
Шёл… откуда?..
Из морга, конечно! – Ходил туда: носил, само собою, постановление о назначение судебно-медицинской экспертизы… забирал, может быть, и готовые акты вскрытия…
(А почему то дело было у тебя с собой?..)
Заходил я, по дороге, на вокзал…
Зачем?..
В буфет.
Да просто выпить кофе. – Было холодновато…
(Не доставал же я в буфете дело из портфеля!..)
А пришёл в отдел…
Пришёл в свой кабинет – и ощутил в себе… что-то странное…
Как бы это выразить…
Ну что?..
Что я – подлинно живой… а именно – пока живой!..
(Вот это хорошо сказано! Такое бывает, но очень редко…)
Вот портфель.
Вот сейф с делами.
…Я, впрочем, вернулся, чуть не бегом, на вокзал, на железнодорожный вокзал.
Осмотрел – чего бы там интересного-то? – буфет…
Ну – будто ищу кого-то.
Ни на столиках, ни на подоконнике, ни на прилавке – ничего, ничего…
Я – деваться некуда!.. с брезгливостью!.. с гневом на весь белый свет!.. – спросил буфетчицу.
Мол, не оставлял ли в буфете кто-нибудь чего-нибудь…