Муравьев-старший долго размышлял над посланием – как ни приступал, выходило либо чересчур пространно, либо слишком уж назидательно. В конце концов Захар Матвеевич махнул рукой и написал попросту: «Бог с тобой, Артамон, я на тебя не сержусь, будь умен только». Ответ Артамон писал в палатке, пристроив перевязанную ногу на бочонок и совершенно не заботясь о том, что выходило как курица лапой. «Что Вы на меня более не сердитесь, для меня это самая большая радость, а ранен я осколком совсем пустяково, это Саша с перепугу отписал…» Судьба его оказалась удивительно счастливая: не считая того первого раза, всю кампанию, до самого Парижа, Артамон прошел без единого ранения.
В пятнадцатом году к умиравшей матери он не успел – получил письмо о нездоровье, а приехал на седьмой день после похорон. Поговорили с отцом в кабинете, потом Артамон вышел к сестре в гостиную. Татя – впрочем, уже Катя, статная девятнадцатилетняя красавица – вдруг попросила: «Артюша, покажи награды». Артамон принес шкатулку, принялся выкладывать на сукно стола – Анну, Владимира, прусский «За заслуги», железный крест за Кульм… Катя вдруг заплакала: «Maman бы порадовалась…»
Наутро Захар Матвеевич, встававший рано, заметил поднявшегося на крыльцо сына, окликнул его и удивленно спросил: «Ты откуда?» – «В часовне был». – «У матери? – И, взглянув на бледное от усталости лицо Артюши, недоверчиво спросил: – Всю ночь?» Артамон пристально посмотрел на отца. «Что ж тут удивительного?»
Захар Матвеевич тогда, казалось, впервые признал: шалопай Артюша посерьезнел…
Артамон рассчитывал прогостить дня три, но отцовская отповедь сделала Теребони, даже с установившейся погодой, куда менее привлекательными в его глазах. Он собрался наутро же. Захар Матвеевич не вышел к завтраку; он словно не слышал суеты сборов и беготни по коридору. Только когда сын постучал, чтобы проститься, старик подал голос.
– Папенька, так мне ехать пора, – сказал Артамон.
– С Богом, – отозвался тот. – В Едимонове побывай непременно.
Артамон помедлил в коридоре, взялся было за скобку двери, потом махнул рукой и вышел.
Глава 5
По дороге в Едимоново, к Корфам, тучи несколько развеялись. Артамон уверял себя, что отцовский отказ – еще не окончательное препятствие, главное, не падать духом… в конце концов, всегда можно сделать решительный шаг и венчаться тайно, а затем вместе броситься к ногам родителей, прося прощения и благословения. Неужели добрейший Захар Матвеевич проклял бы смирившегося сына и печальную невестку?
Если бы вдруг, паче чаяния, Вера Алексеевна не пожелала бежать и сочетаться браком без согласия родителей, можно было бы увезти ее, похитить – заручиться помощью верного друга, дождаться с каретой у решетки сада, подстеречь на прогулке, подхватить, умчать. Потом уж он бы уговорил ее, убедил… Почему-то казалось, что, если бы он все устроил заранее – купил кольца, условился со священником, – Вера Алексеевна наверняка согласилась бы. Конечно, пришлось бы некоторое время таиться, быть может, даже скрываться, в ожидании, пока минет гроза, но Артамона не смущали грядущие мытарства по станциям, провинциальным гостиницам, казенным квартирам. Его бы не смутила и необходимость ночевать в лесу или в чистом поле. Бог с ним, с шалашом! был бы плащ, чтобы укрыть Веру Алексеевну от зноя и от росы.
На попутной станции Артамону пришлось даже попросить воды, смочить лоб и виски: то ли от жары, то ли от неумеренных мечтаний закружилась голова.
Даже если судьба решительно им воспрепятствует и увезти Веру Алексеевну почему-либо окажется невозможно… что ж, они будут ждать. Год, два, десять, сколько потребуется, покуда старики не сменят гнев на милость. Лишь бы сама Вера Алексеевна не разочаровалась в нем, не сочла пустым болтуном. Во всяком случае, думал Артамон, она не сочтет его трусом!
«На самом деле, зачем же в лесу и в поле?.. Уехать к Корфам, там и венчаться, оставить у них Веру Алексеевну, покуда папаша не простит. Они позаботятся о ней ради меня и Саши, они славные люди… Нет, я не зря к ним еду. Надо провести рекогносцировку, не рассердятся ли они, ежели внезапно свалиться на них, как снег на голову, с молодой женой».
Корфы всегда радовались приездам молодежи. Своих детей у них было девятеро; летом усадьба так и звенела юными голосами. Артамона приняли как дома, засыпали вопросами и приглашениями, и он окончательно уверился, что им с Верой Алексеевной именно здесь и следует просить приюта. Он уже не понимал, как в Москве мог вместе с кузенами подсмеиваться над простотой Корфов, над той смесью небрежной барственности и педантизма, которая в обрусевших немцах бывает особенно трогательна. «Чудесные, милые, добрые люди! Никита и Александр умны, я этого не отрицаю, но все-таки с их стороны нехорошо смеяться. Да и я сам весьма неблагодарно поступал, что смеялся с ними заодно. Нехорошо отрекаться от старых друзей только потому, что они-де старомодны и не вполне в духе времени. Иван Иосифович душевный человек, Федюша, Франц и Жорж мне как родные, всех их я знаю с детства…»
Слегка смутило Артамона лишь многозначительное, какое-то игривое хихиканье Ивана Иосифовича да его вскользь оброненная фраза: «Погодите, какой сюрприз вас к чаю поджидает». Причем сказано было таким тоном, словно старику Корфу хотелось подмигнуть, погрозить пальцем, вообще сделать что-нибудь этакое, и он едва сдерживался, чтоб не испортить обещанного сюрприза. Артамон слегка растерялся…
Когда собрались к чаю, за спиной у него, из дверей, ведущих на галерею, раздался знакомый, чуть задыхающийся голос:
– Артамон Захарович, вот как! не ожидала…
Артамон обернулся, вскочил…
– Я думал, вы в Петербурге, – сказал он и тут же смутился. Это прозвучало грубо – словно он ни за что не заехал бы в Едимоново, если б твердо знал, что встретит там Toinette. И что-то в глубине души ехидно подсказало: не заехал бы, побоялся. Артамон мысленно упрекнул папеньку: вот зачем хитрый старик велел непременно побывать в Едимонове!
Toinette Корф, миниатюрная розовенькая блондинка, настоящая немочка, смутилась… легкий веер ходуном заходил у нее в пальцах, грозя выпасть. «Только не вырони!» – мысленно взмолился Артамон. Он живо представил блаженные улыбки стариков, усмешки молодых, торжествующий румянец Toinette… Должно быть, она заметила умоляющий взгляд Артамона (а может быть, лицо у него в то мгновение сделалось чересчур красноречиво). Так или иначе, Toinette совладала с собой и с судорожным вздохом опустилась на подставленный стул.
Когда-то, давным-давно, в детстве, до университета и до войны, маленьких Муравьевых привозили к маленьким Корфам играть. Здесь они возились, бегали взапуски, танцевали до головокружения, устраивали шарады и живые картины, катались на лодках, ссорились и мирились. Артюша и Алексаша, в те годы неуклюжие, как молодые медвежата, наперерыв, без толку и без смыслу, ухаживали за младшими барышнями Корф – Hélène и Toinette – то Алексаша за Hélène, a Артюша за Toinette, то наоборот. Девочки отчаянно кокетничали, мальчики всячески «фигуряли», и все это как-то само собой разумелось, было таким же естественным, как шарады и катание на лодках. Точно так же, как-то само собой, вышло, что Артюша к пятнадцати годам стал считаться чем-то вроде жениха Toinette. Были и почти всамделишные страдания: узнав, что если Артюша женится на Toinette, то Алексаше нельзя будет жениться на Hélène, братья не на шутку призадумались, собирались даже тянуть жребий, зловещими намеками поговаривали о дуэли… однако решили отложить дело до будущих времен.
Ничего серьезного, разумеется, в этом не было. Во всяком случае, Артамон не помнил ни обещаний, ни заверений со своей стороны, но Toinette вздыхала, млела, роняла веер, а старики, точно так же, как теперь, многозначительно переглядывались, кивали и улыбались. Любовные игры молодежи им явно нравились, но… только ли игры видели в этих целомудренных детских ухаживаниях добродушные Корфы? И что думала сама Toinette? Артамон с ужасом понял, что до сих пор ему никогда не приходило в голову этим поинтересоваться.