Эта глава обращается к анализу причин изменений общественных представлений о национальном прошлом в послевоенной ФРГ. В ней анализируется постепенное расширение публичной сферы и появление альтернативных версий памяти в постоккупационный период; возникновение новых символических структур общественного сознания, последующая структуризация и институционализация памяти о нацистском прошлом; и, наконец, закрепление новых ценностей в системе культурных и общественно-политических институтов.
Уничтожение и обретение памяти
В периоды политических кризисов, отмеченных, как правило, утратой стабильности и определенности, возрастает значимость прошлого, которое в такие моменты «возвращается с удвоенной силой»[101]. Многочисленные кризисы современных обществ, повлекшие масштабные общественно-политические трансформации второй половины XX века, послужили росту интереса к проблематике «коллективной памяти» и возникновению, по выражению историка Чарльза Мэйера, всеобщей «жажды памяти»[102].
Особую значимость тема памяти приобретает в обществах, переживших крах репрессивных – тоталитарных или авторитарных – режимов. В подобных социальных контекстах апелляция к прошлому связана в первую очередь с попытками поиска новых оснований коллективной идентификации. Запрос на память в посттоталитарных обществах – от послевоенной Германии до большинства восточноевропейских стран бывшего советского блока, включая страны бывшего СССР, – свидетельствует о тесной взаимосвязи понятий коллективной памяти и социальной идентичности, неоднократно отмечавшейся в ряде исследований[103]. Социальная идентичность, понимаемая как переживание индивидом собственной принадлежности к той или иной группе, некоему общему «мы», во многом определяется общностью памяти и забвения тех или иных событий прошлого. Политика памяти, определяющая те аспекты истории, которые представляются национально значимыми и которые, следовательно, предстоит сохранить в памяти или предать забвению, имеет прямое отношение к процессам коллективной идентификации, к созданию того или иного образа общего «мы»[104].
Однако острота проблематики памяти в посттоталитарных обществах обусловлена не только крахом прежней идентичности и необходимостью поиска новой. Важен еще сам факт обретения памяти обществом, выходящим из-под жесткого государственного контроля над публичной и частной сферами. Репрессивный характер тоталитарного режима проявляется не только в блокировке возможности воспроизводства индивидуальной памяти, пережитого опыта, но и в установке на уничтожение самой памяти. Не случайно Примо Леви, проведший несколько месяцев в нацистском Аушвице (Освенциме) и подробно описавший впоследствии этот опыт, называл всю историю Третьего рейха «войной против памяти»[105].
О лишении общества памяти неоднократно свидетельствовали и очевидцы сталинского террора. Так, по воспоминаниям Надежды Мандельштам, в сталинскую «программу уничтожения входило и искоренение свидетелей», а по убеждению другого значимого свидетеля тех лет, Анны Ахматовой, для осмысления, «подытоживания» этого опыта «убийства памяти» «потребуется еще столетие, не менее», поскольку «мертвые молчат, а живые молчат, как мертвые: иначе рискуют тоже превратиться в мертвых»[106].
Исследователь Сабина Арнольд использовала термин «оккупированная память» для описания репрессивного и манипулятивного контроля органов государственной власти над процессами формирования памяти. Арнольд обращала внимание на то, что в ситуации «оккупированной памяти» социальная память перестает выполнять обычные задачи по хранению и переработке информации, с одной стороны, и по формированию идентичностей и созданию смыслов – с другой[107]. Поскольку доступ к архивам в тоталитарных государствах ограничен или запрещен, независимая систематизация, экспонирование, обработка, интерпретация и представление памяти здесь блокируются, и производится мифологизация исторических конструктов, служащая цели репрезентации ценностей национальной консолидации[108].
Социальный философ Джеймс Бут, отмечавший склонность национальных государств «национализировать» коллективную память, подвергать изгнанию групповые воспоминания меньшинств, предупреждал об опасностях государственной монополии над коллективной памятью. Ибо восставшая в тот или иной момент память-идентичность меньшинств, стремящаяся либо к восстановлению подавленной при диктатуре коллективной памяти, либо к множественности сообществ памяти как оппозиции гомогенизации национального нарратива, может «нарушить унитарную, всепоглощающую официальную версию прошлого»[109].
Важным следствием распада тоталитарной системы является не только острый кризис идентичности, необходимость поиска новых оснований коллективной идентификации, но и высвобождение индивидуальной и коллективной памяти различных сообществ (этнических, религиозных и пр.), репрессированной в условиях диктатуры. Появление свободы высказывания как следствие краха прежнего режима способствует выходу на поверхность индивидуальных воспоминаний. Подобное освобождение памяти, однако, еще не является гарантией обретения обществом коллективной памяти о случившемся, поскольку, по справедливому замечанию социолога Льва Гудкова, «все пережитое частным человеком, прежде всего – нерефлексивное страдание, уходит в никуда, если только оно не подверглось институциональной или специализированной проработке, если оно не пущено на другие каналы культурного воспроизводства, если частные мнения не санкционированы какой-то инстанцией, имеющей ранг надындивидуального образования»[110]. Как отмечал исследователь исторической памяти Вульф Канштайнер, «все воспоминания, включая воспоминания свидетелей, очевидцев, приобретают коллективную значимость, только если они структурированы, представлены и использованы в социальной среде. В результате средства представления, обеспечивающие данный процесс, помогают наилучшим образом проследить эволюцию коллективных воспоминаний, особенно когда мы пытаемся восстановить, реконструировать их постфактум»[111].
В связи с этим особое значение приобретает проблема формирования механизмов удержания и воспроизводства коллективной памяти в новых общественно-политических условиях. Коллективную память можно рассматривать как «совокупность представлений о прошлом, структурированных той или иной социальной группой в процессе изобретения, присвоения, селекции событий прошлого, затрагивающих властные взаимоотношения внутри общества»[112].
В социальных исследованиях коллективная память все чаще становится атрибутом определенных групп – «сообществ памяти» (communities of memory), а не всего общества в целом. В современных условиях различные общественные группы – интеллектуальные и политические элиты, гражданские объединения (религиозные, этнические группы, ветеранские организации, организации жертв нарушений прав человека и др.), средства массовой информации, а также формальные институты (образовательные, судебные и пр.) – могут выступать посредниками между индивидуальными воспоминаниями и национальной (или официальной) памятью, закрепленной в официальных речах и торжественных мероприятиях, в официальных версиях национальной истории[113]. «Сообщества памяти» сегодня все чаще стремятся к признанию собственной версии коллективной памяти на общенациональном уровне и предъявляют государству соответствующие требования[114].