В этом контексте Россия отличалась своим конфессиональным одиночеством. Будучи единственной суверенной православной державой, она не имела конкурентов во влиянии на православных единоверцев, проживавших за ее пределами, и потому естественным образом превратилась в покровительницу православных к концу XVII столетия. В сущности, данная роль была предложена московским царям представителями православного духовенства Речи Посполитой и Османской империи[42]. Однако этот важный идеологический ресурс имел свою цену, поскольку местные элиты вскоре продемонстрировали склонность манипулировать риторикой российского покровительства православным в своих целях. Наиболее ярким примером такой манипуляции стала попытка тайного греческого общества «Филики этерия» поднять антиосманское восстание в Молдавии и Валахии в надежде на то, что Россия выступит в защиту православных и объявит войну Порте. Как показано ниже, это восстание и его подавление Османами ввергли Нижнедунайский регион в состояние хаоса и временно прервали российский протекторат над княжествами.
Предприятие «Этерии» также обострило трения между греческими и местными элементами молдавских и валашских элит и свидетельствовало о начале эпохи этнического национализма на Балканах[43]. В свете современных исследований национальные движения Восточной и Юго-Восточной Европы представляются романтическими реакциями на угнетение со стороны Габсбургов, Османов и Романовых. Ставя акцент на этничности и языке наряду с религией (а иногда и вопреки ей), национальные дискурсы подрывали домодерные формы общественного сознания, сочетавшие привязанность к местным корням с чувством принадлежности к вселенской религиозной общности. Эта специфика национализма объясняет, почему, помимо пылкой привязанности к своим нациям, многие восточноевропейские интеллектуалы XIX столетия испытывали отчуждение по отношению к окружавшим их политическим, социальным и культурным реалиям[44]. В результате нации данного региона зачастую носят характер «изобретенных», «воображаемых» сообществ[45].
Настоящее исследование не отрицает роли интеллектуалов в конструировании модерной румынской национальной идентичности посредством открытия латинского происхождения молдаван и валахов[46]. Не отрицается здесь и роль реформ конца 1820‐х – начала 1830‐х годов в открытии Молдавии и Валахии западным и особенно французским влияниям, которые сыграли существенную роль в становлении современного румынского национализма с его антироссийской и антиславянской направленностью[47]. В то же время данная работа демонстрирует, что изобретение национальной традиции происходило в процессе тесного взаимодействия молдавских и валашских элит с Россией, взаимодействия, которое осуществлялось в домодерных политических и интеллектуальных рамках восточного православия. Идея объединения Молдавии и Валахии в Румынское национальное государство была, среди прочего, результатом защиты боярами исторической автономии княжеств в рамках Османской империи. К концу XVIII века тема автономии составила конкретное наполнение более общей риторики православного единства в отношениях России с молдавскими и валашскими элитами.
В своем взаимодействии с боярами Российская империя выступала не только в качестве покровителя православных единоверцев, но и более конкретно – как защитница прав и свобод, которыми княжества изначально обладали в составе Османской империи. Несмотря на то что Органические регламенты оказали несомненное модернизационное воздействие на Молдавию и Валахию, бояре, участвовавшие в их разработке, представляли свои предложения как способ восстановления традиционных прав и привилегий княжеств, предоставленных османскими султанами и впоследствии попранных господарями-фанариотами, управлявшими княжествами в XVIII и начале XIX века. Наконец, тема исторической автономии княжеств присутствовала в программах молодого поколения молдавских и валашских бояр, которые бросили вызов российской гегемонии в княжествах в конце 1830‐х и в 1840‐х годах. Отцы-основатели современной Румынии также представляли свой проект как восстановление изначального самоуправления, пожалованного княжествам в момент их превращения в данников османских султанов, которому ныне якобы угрожало российское влияние.
Данный обзор дискурсивных рамок взаимодействия России с элитами Молдавии и Валахии будет неполным, если не сказать несколько слов по поводу места панславизма в российско-румынских отношениях. Замечания Феликса Фонтона о румынах, процитированные выше, свидетельствуют о наличии панславистских симпатий среди российских дипломатов и военных уже в первые десятилетия XIX века[48]. Наиболее проницательные российские наблюдатели понимали, что ввиду своего романского языка, дако-римского происхождения и географического расположения между восточными и южными славянами молдаване и валахи действительно представляли потенциальную проблему для проекта объединения славянских народов вокруг России. С другой стороны, возможность такого объединения, пускай и призрачная, подхлестывала националистические настроения среди молдавских и валашских бояр и способствовала все более антироссийской настроенности румынских элит к концу XIX века.
В то же время было бы большой ошибкой полагать, что панславизм определял восточную политику России в первой половине XIX века, т. е. в период, которому посвящено данное исследование. Роль панславизма в официальной российской политике не стоит преувеличивать и в отношении второй половины столетия, когда российское общество было весьма озабочено судьбой сербов и болгар. После Крымской войны российское Министерство иностранных дел и Священный синод стремились прежде всего сдержать балканских националистов, угрожавших восточноправославному единству. Вот почему российскую политику в этот период следует скорее называть всеправославной, нежели панславистской[49]. Еще меньше места для панславизма было в российской политике в период, предшествовавший Крымской войне, когда соображения монархической солидарности в духе Священного союза серьезно ограничивали даже традиционное российское заступничество в отношении православных. Вот почему панславизм играл минимальную роль во взаимоотношениях российских дипломатов и военных с элитами Молдавии и Валахии. Скорее можно сказать, что сами эти отношения, трения и взаимные разочарования, ими порожденные, способствовали последующей популярности панславистских идей в России и их непопулярности в Румынии.
Этот предварительный обзор политики реформ и ее дискурсивных аспектов может вызвать у читателя вопрос о соотношении «реалистических» и «идеалистических» элементов в политике Александра I и Николая I[50]. Были ли они макиавеллиевскими манипуляторами, преследовавшими прагматические цели под прикрытием благородных лозунгов, какими их порой представляли европейские русофобы XIX столетия? Или же они были донкихотствующими идеалистами, растерявшими плоды побед в погоне за идеологическими химерами, как то утверждали многие русские националисты? В данном исследовании демонстрируется, что внуки Екатерины Великой порой действительно поступались непосредственными интересами России на Востоке ради солидарности с другими европейскими монархами ввиду революционной угрозы. Однако при ближайшем рассмотрении становится очевидным, что всякий раз принесенные в жертву «реальные» интересы были на самом деле также идеологически обусловлены. Те российские дипломаты и военные, которые сожалели о приверженности обоих императоров принципам Священного союза, сами были проникнуты глубоко идеологическим символом России как защитницы православных. Таким образом, можно утверждать, что политика России в первой половине XIX века определялась противоречивыми идеологическими мотивами и была потому сугубо «идеалистической».