Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Деконструкция разделения имперской политики на внутреннюю и внешнюю позволяет по-новому переосмыслить реформы как способ правления[28]. Историки дореволюционной России до сих пор рассматривали реформы двояким образом. С одной стороны, они видели в них средство модернизации отсталой страны, возможность подтянуть ее до уровня передовых стран Западной Европы в условиях все более жесткого великодержавного соперничества. С другой стороны, они усматривали в реформах попытку предотвращения внутренних революций, которые поначалу происходили в царских дворцах, однако со временем все более грозили выплеснуться на площади и улицы. И как мобилизационный ресурс, и как способ предотвращения революционных потрясений реформы рассматривались преимущественно как явления внутренней политики, чья внешнеполитическая значимость исчислялась лишь тем, насколько реформы способствовали увеличению (или ослаблению) военной мощи и внутреннего единства России. Данное исследование выступает против столь ограниченного понимания реформ и демонстрирует, что они представляли собой важный элемент имперской политики, выходившей далеко за формальные границы Российского государства.

Преобразования Петра Великого, несомненно, носили характер внутренней мобилизации и потому сходны с усилиями предшествовавших и современных ему правителей Западной и Центральной Европы[29]. Сформулированная в меркантилистской и камералистской литературе XVII и XVIII веков, такая политика преследовала целью увеличение государственного богатства (что неизбежно повышало государственные доходы) посредством регулирования хозяйственной деятельности подданных и улучшения общего благосостояния[30]. Однако применение мер, первоначально практиковавшихся в малых или средних европейских государствах, к огромной континентальной империи неизбежно вызывало смещение акцентов. В частности, российский вариант меркантилизма и камерализма уделял повышенное внимание колонизации как средству установления контроля над открытыми и нестабильными южными границами, которые на протяжении столетий были источником стратегической уязвимости Российского государства[31].

Особенно проблематичными были «комплексные пограничные зоны», в которых России противостояли несколько других империй в борьбе за лояльность многоэтничного и многоконфессионального населения[32]. Земли к северу и западу от Черного моря составляли одну из таких зон, в которой Московское государство во второй половине XVII столетия вступило в соперничество с Османской империей, Габсбургской монархией и Речью Посполитой[33]. На протяжении последующих полутораста лет борьба этих империй между собой изменила сам характер данной территории. Исламский фронтир, населенный полукочевыми татарами и ногаями, уступил место фронтиру сельскохозяйственной колонизации и, в конце концов, системе модерных государственных границ[34]. В то время как демаркация османо-габсбургской границы после Карловицкого мира 1699 года обычно представляется в качестве поворотного момента в истории этого процесса[35], политика временной российской администрации в Дунайских княжествах может рассматриваться как его завершение. Реинтеграция османских крепостей и прилегавших к ним территорий на левом берегу Дуная в состав Валахии и создание дунайского карантина в 1829–1830 годах означали окончательное закрытие османского фронтира в Европе и его замену системой фиксированных государственных границ.

Будучи ключевым элементом российской политической культуры послепетровского периода, реформы также определяли диалог правителей и элит[36]. Важно отметить, что диалог этот не был уникальным явлением и резонировал с подобными же взаимодействиями между правителями и элитами в других странах. В середине XVIII столетия агенты Санкт-Петербурга играли важную роль в политических конфликтах в Швеции и Польше, поддерживая там конституционные свободы. Эта стратегия, несомненно, помогала самодержавной России препятствовать политической централизации своих исторических противников[37]. В то же время аристократические вольности Швеции и Польши были источником вдохновения для тех представителей российского дворянства, которые мечтали наложить конституционные ограничения на самих российских самодержцев. В качестве примера можно привести конституционные проекты Никиты Панина, сформулированные им в период правления Екатерины Великой под впечатлением дипломатической службы в Стокгольме в конце 1740‐х – 1750‐х годах. Польские влияния на ранний российский конституционализм иллюстрируются примером Адама Чарторыйского, который не только был российским министром иностранных дел в 1803–1806 годах, но и участвовал в работе Негласного комитета, рассматривавшего проекты политической реформы в России в первые годы царствования Александра I[38].

После Французской революции конституционные и квазиконституционные проекты стали важным элементом борьбы России с наполеоновской Францией за лояльность элит пограничных территорий. Впоследствии возражения на англо-австрийский проект реставрации Бурбонов и поддержка французской Конституционной хартии, введение в 1815 году польской Конституционной хартии, а также поддержка подобных решений в ряде малых германских и итальянских государств представляли собой антиреволюционную стратегию Александра I, альтернативную строгому легитимизму Меттерниха[39]. Данные действия согласовывались с проектами политической реформы в самой России, наиболее значимым из которых стала Государственная уставная грамота Российской империи, разработанная в 1818–1820 годах. Оба этих аспекта политики реформ в посленаполеоновский период преследовали целью предотвращение распространения революционных идей среди элит Российской империи и европейских государств посредством предоставления этим элитам большей роли в управлении, не сокращая существенным образом прерогативы монарха.

Российская политика в Молдавии и Валахии в 1812–1834 годах позволяет проанализировать имперское правление посредством реформ в революционную эпоху, когда традиционные устремления местных элит начали приобретать радикальную окраску. Реформы, осуществленные под руководством царских дипломатов и военных, поставили Россию в положение арбитра в отношениях между господарями и боярством и могут рассматриваться как продолжение российской поддержки конституционных партий в Польше и Швеции. В то же время, предоставляя молдавским и валашским элитам определенную степень политического участия, реформы должны были остановить распространение «подрывных идей» в их среде. В конечном счете российские дипломаты и военные стали рассматривать преобразованные княжества в качестве буфера, защищавшего Россию от революционных влияний, исходивших от Западной Европы.

Исследование имперской политики не может обойти стороной дискурсивные аспекты взаимодействия имперского центра и элит пограничных территорий. В случае с Дунайским регионом это взаимодействие определялось образом России как покровительницы православных христиан. Это качество было, по сути, наиболее важным проявлением «мягкой силы» дореволюционной России[40]. Ни одна из великих европейских держав поствестфальского периода не располагала подобным идеологическим ресурсом. Хотя у всех католических и протестантских правителей раннемодерного периода имелись единоверцы, проживавшие за пределами их владений, их способность использовать конфессиональную карту сильно ограничивалась наличием конкуренции, которая противопоставляла, например, Габсбургскую монархию – Франции или Англию – Голландии. На протяжении всего раннемодерного периода существовало несколько католических и протестантских государств, каждое из которых преследовало прежде всего свой государственный интерес, а уж затем интересы своей конфессии[41]. В результате стремление сохранить баланс сил возобладало над религиозными соображениями, и середина и вторая половина XVII столетия стали временем создания ряда трансконфессиональных коалиций, направленных на сдерживание гегемонистских устремлений Габсбургов и Бурбонов.

вернуться

28

О реформах в России в XIX в. см.: Сафонов М. Проблема реформ в правительственной политике России на рубеже XVIII и XIX вв. Л.: Наука, 1988; Мироненко С. В. Самодержавие и реформы. Политическая борьба в России в начале XIX в. M.: Наука, 1989; Lincoln W. B. In the Vanguard of Reform: Russia’s Enlightened Bureaucrats. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press, 1982; Idem. The Great Reforms: Autocracy, Bureaucracy and the Politics of Change in Imperial Russia. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press, 1990; Russia’s Great Reforms, 1855–1881 / Eds. B. Eklof, J. Bushnell, L. Zakharova. Bloomington, IN: Indiana University Press, 1994; Russia in the Nineteenth Century: Autocracy, Reform, and Social Change, 1814–1914 / Eds. A. Polunov, L. Zakharova, Th. Owen, Armonik, NY: M. E. Sharpe, 2005.

вернуться

29

Raeff M. The Well-Ordered Police State: Social and Institutional Change Through Law in the Germanies and Russia, 1600–1800. New Haven: Yale University Press, 1983.

вернуться

30

Dorwart R. Prussian Welfare State before 1740. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1971.

вернуться

31

Bartlett R. Human Capital: The Settlement of Foreigners in Russia, 1762–1804. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1979; Sunderland W. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca: Cornell University Press, 2004. О роли границ во внешней политике России см.: Rieber А. Persistent Factors in Russian Foreign Policy: An Interpretative Essay // Imperial Russian Foreign Policy / Ed. H. Ragsdale. New York: Woodraw Wilson Center Press and Cambridge University Press, 1993. P. 329–335.

вернуться

32

См.: Rieber А. Complex Ecology of Eurasian Frontiers // Imperial Rule / Eds. A. Miller, A. Rieber. Budapest: Central European University, 2004. P. 178.

вернуться

33

О нижнедунайской и северочерноморской пограничной зоне: Rieber A. The Struggle for the Eurasian Borderlands. From the Rise of Early Modern Empires to the End of the First World War. Cambridge, UK: Cambridge University Press, 2014. P. 314–372.

вернуться

34

Об исламской границе в контексте общей типологии границ см.: Rieber A. Frontiers in History // International Encyclopedia of the Social and Behavioral Sciences / Ed. N. Smelser, P. Bates. New York: Elsevier Science, 2001. Vol. 9. P. 5812–5818. См. также: Agoston G. A Flexible Empire: Authority and Its Limits on the Ottoman Frontiers // International Journal of Turkish Studies. 2003. Vol. 9. Nos. 1–2. P. 15–31.

вернуться

35

См.: Abu el-Haj R. The Formal Closure of the Ottoman Frontier in Europe, 1699–1703 // Journal of the American Oriental Society. 1969. Vol. 89. No. 3. P. 467–475. О военных, демографических и экономических аспектах трансформации османо-габсбургской границы после Карловицкого мира см.: The Peace of Passarowitz, 1718 / Eds. Ch. Ingrao, N. Samardzic and J. Pesalj. West Lafayette, Ind.: Purdue University Press, 2011.

вернуться

36

См.: Whittaker C. Russian Monarchy: Eighteenth-Century Rulers and Writers in Political Dialogue. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press, 2003.

вернуться

37

О российской политике в Польше см.: Стегний П. В. Разделы Польши и дипломатия Екатерины Второй. М.: Международные отношения, 2002. О российской политике в Швеции см.: Metcalf M. Russia, England and Swedish Party Politics 1762–1766: The Interplay between Great Power Diplomacy and Domestic Politics during Sweden’s Age of Liberty. Totowa, N. J.: Rowman and Littlefield, 1977.

вернуться

38

О Панине см.: Ransel D. The Politics of Catherinian Russia: The Panin Party. New Haven: Yale University Press, 1975. О Чарторыйском см.: Grimsted P. The Foreign Ministers of Alexander I: Political Attitudes and the Conduct of Russian Diplomacy, 1801–1825. Berkley, CA: University of California Press, 1969. P. 104–150; Zawadzki H. A Man of Honor: Adam Czartoryski as a Statesman of Russia and Poland, 1795–1831. London: Oxford University Press, 1992. P. 43–60.

вернуться

39

О сопротивлении Александра I реставрации Бурбонов во Франции см.: Rey M.-P. Alexander I, Talleyrand and France’s Future in 1814 // Russia and the Napoleonic Wars / Eds. J. M. Hartley, P. Keenan, D. Lieven. London: Palgrave MacMillan, 2015. P. 70–83. О российской поддержке конституционных реформ в Германии после 1815 г. см.: Додолев М. А. Россия и проблемы Германской конфедерации в первые годы существования Священного союза (1815–1820) // Россия и Германия / Под ред. Б. М. Туполева. М.: Наука, 1998. Т. 1. С. 124–147; Гончарова О. В. Политика России в Германском союзе в 1816–1817 гг. // Вестник Волжского университета им. В. Д. Татищева. 2012. № 4 (11). С. 107–118; О российской политике в итальянских государствах в этот же период см.: Reinerman A. Metternich, Alexander I, and the Russian Challenge in Italy, 1815–1820 // Journal of Modern History. 1974. Vol. 46. No. 2. P. 262–276. О монархическом конституционализме в посленаполеоновской Европе вообще см.: Prutsch M. Monarchical Constitutionalism in Post-Napoleonic Europe // Constitutionalism, Legitimacy and Power / Eds. K. Greutke, M. Prutsch. Oxford, UK: Oxford University Press, 2014. P. 69–83.

вернуться

40

О «мягкой силе» как способности одного государства влиять на политику других государств ненасильственными методами см.: Nye J., Soft Power: The Means to Success in World Politics. New York: Public Affairs, 2004. О «мягкой силе» в раннемодерный период см.: Early Modern Diplomacy, Theatre and Soft Power: The Making of Peace / Ed. N. Rivere de Carles. London: Palgrave Macmillan, 2016. Об использовании «мягкой силы» в XIX столетии см.: Royal Heirs and the Use of Soft Power in Nineteenth-Century Europe / Eds. F. Muller, H. Mehrkens. London: Palgrave Macmillan, 2016.

вернуться

41

О роли религии в политике раннемодерных государств см.: Ideology and Foreign Policy in Early Modern Europe, (1650–1750) / Eds. G. Rommelse, D. Onnekink. Farnhem: Ashgate, 2011; Nexton N. The Struggle for Power in Early Modern Europe: Religious Conflict, Dynastic Empires and International Change. Princeton, NJ: Princeton University Press, 2016.

3
{"b":"742048","o":1}