Подошла воспитательница.
– Шурик, расскажи, что ты нарисовал?
В ответ – молчание.
– Ну, Шурик, не будь букой, – в голосе воспитательницы послышались укоризненные нотки. – Расскажи, что ты нарисовал?
Шурик продолжал молчать. Тогда воспитательница задала вопрос в третий раз, показала пальцем на дым:
– Скажи, Шурик, что это такое?
– Это война, – наконец проговорил Шурик.
– А это что такое? – она показала на овал.
– Это булка. Больше я ничего не знаю, – сказал Шурик и заплакал.
Через несколько дней его не стало.
Более жестокого свидетельства войны, того, что она бесчеловечна, жестока, чем этот рисунок, сделанный в блокаду, я, например, не встречал.
У Е. Линда есть снимок, на котором изображён трёхлетний мальчик с костылями, без ноги. Это Игорёк Хицун, ногу ему оторвало снарядом. Врачи спасли Игорьку жизнь, он выздоровел, а вот нога, которой не было, продолжала чудовищно болеть, мешала мальчику спать, и он всё время плакал.
Известный питерский поэт Илья Фоняков рассказал другой случай. Когда не было электричества, в городе ходил лишь один трамвайный вагон – номер пятнадцать, поскольку на эту линию, как на заводы, давали электричество, на него и угодил немецкий снаряд. Осколком отрубило руку девочке, находившейся в вагоне. Девочку вытащили из трамвая, перенесли в машину «скорой помощи»… Карета ехала в больницу, а девочка захлёбывалась слезами:
– Дяденьки, в трамвае осталась моя рука. Давайте вернёмся за рукой…
Всё это – война. Не приведи Господь кому-нибудь ещё раз увидеть это.
Сухари в сладком чае
О быте ленинградцев в годы войны написано очень много, но ещё больше не написано, много больше…
В каждой квартире обязательно стояла печка-буржуйка, в окно, в форточку, выходила железная труба, и дома дымили, как пароходы, – если, конечно, было чем дымить. Печки повсеместно звали не буржуйками, словно бы в противовес годам гражданской войны, – а времянками. Времянки эти привозили в ЖАКТы, так тогда сокращённо величали жилищные административно-коммунальные товарищества, конторы же жактовские распределяли печки уже по квартирам. Кстати, по правилам противопожарной безопасности форточки надо было обязательно заделывать железом, а ещё один лист железа – подстелить под саму времянку.
Но где найти столько железа в блокадном Питере? Для этого надо было построить целый завод… Поэтому обходились как могли.
Самое интересное – по квартирам ходили пожарники и штрафовали хозяев, у которых времянки стояли не на листах железа, а на голом полу, и люди охотно отдавали им деньги… Ведь это была, если хотите, некая примета жизни, нечто довоенное… Денег в блокадном Питере, к слову, было много, только на них ничего нельзя было купить. Можно было выменять, но не купить.
Спали на кухнях, не раздеваясь, прямо около печек, ели, что было хотя бы чуть съедобно. Случались и праздники.
Поэт Сергей Давыдов, например, вспомнил, как домой с фронта дважды приезжал отец, сержант-пехотинец, в первый свой приезд он забрал патефон и увёз его на позиции, во второй – забрал пластинки, в основном с записями Изабеллы Юрьевой, Шульженко, Утёсова – в один приезд осилить не мог, сил не было, поскольку люди, оборонявшие Питер, голодали точно так же, как и сами блокадники. После приезда отца Давыдов много лет – десятки годов – помнил, что отец привёз с фронта два сухаря, вымоченных в чае с сахаром.
Ох, какие сладкие это были сухари! Никогда потом Давыдов не ел таких сладких вкусных сухарей. Все ощущения у блокадников ведь были обострены до крайности, всякая слабенькая сладость обращалась от голода в мёд, поэтому и казалось, что сухари те были густо намазаны мёдом.
В ходу у блокадников были и блинчики из горчицы.
Запасов этого товара в Питере было много – в основном порошковая горчица, упакованная в прессованные брикеты, обёрнутые плотной жёлтой бумагой. Она и на разбомбленных Бадаевских складах в достаточном количестве имелась, и в райпищеторгах. Что же делали с нею ленинградцы? Голь ведь всегда была на выдумку хитра, испокон веков так считалось. Питерские хозяйки брали горчицу, вымачивали её один раз, другой, третий, четвёртый – процесс этот шёл примерно три дня, потом добавляли в вымоченную горчицу воды; если удавалось раздобыть щепоть муки – добавляли муку и пекли оладьи. Пекли либо на воде, либо на машинном масле – у кого что было, на том и готовили. Ели эти оладьи с аппетитом. А вот маленький Серёжка Давыдов не смог есть – и не потому, что они показались ему горькими, а, как он сам признался, от неожиданности – слишком уж долго ждал их, ведь только вымачивать их приходилось три дня, а за три дня в блокадном Ленинграде случалось многое…
Плохо было и с куревом, но тем не менее любители высмолить цыгарку держались. В блокадном городе было в ходу курево «Берклен», что означало «берёзово-кленовый». Школьникам специально поручали собирать листья, норма сбора кленового листа была, например, пять килограммов. Это был «тонкий» табак. А был табак грубый – «бетеща» – «брёвна-тряпки-щепки». Можно только догадываться, какой у него был вкус. В ходу был «матрас моей бабушки» – также «тонкий» табак, из сена. И её – самый жестокий, самый невкусный – «вырви глаз». Сюда могли намешать всё, вплоть до пороха.
Как запомнил Сергей Давыдович Давыдов, труднее всего в первую блокадную зиму было ходить за водой к Неве. Скользко. Спускаться к реке приходилось по крутым ледяным горам. На всяком ходоке гнездилась целая гора одежды, иначе можно было замёрзнуть – слишком уж лютой была зима.
И хотя мать заставляла Серёжку ходить именно к реке, до Невы он почти не добирался – просто не мог. Обычно выползал во двор, наталкивал в ведро снега и волок его домой.
Мать каждый раз морщилась, восклицала недовольно:
– Опять снег? Надоел сне-ег!
Случалось, что Серёжа, хотя и не было никаких сил, шёл к реке. Каждому питерцу, к слову, было известно, что Нева – самая чистая река в мире, и самая короткая – от Ладожского озера до Финского залива всего восемьдесят четыре километра, воды солёной в ней нет ни капли, река очень сильная, не впускает в себя солёную воду.
Как-то Серёжа пошёл за водой на реку, споткнулся на мостике и упал. Руки у него были засунуты в карманы – не вытащить. Ведро висело дужкой на локте… И понял он, что не поднимется. Хотя было холодно, дул прошибающий насквозь ветер, ему неожиданно сделалось тепло, хорошо. Он прижался щекой к снегу, стылости которого не ощущал, и затих.
Хорошо, на мосту появился отряд бойцов морской пехоты – направлялся на передовые позиции, моряки мигом поставили паренька на ноги, дали ему подзатыльник, чтобы возродить в остывшем организме биение жизни, и отправили домой.
На улице редко в каком доме имелись целые стёкла – стёкла сплошь были выбиты, их заменяли куски фанеры… Поскольку ни канализации, ни туалетов не было, они не работали, всё было разбито снарядами и бомбами, в каждой кухне обязательно стояло поганое ведро – впрочем, чаще всего эти вёдра выносили в коридор, хотя там они замерзали, и это было плохо, – чистоту блокадники соблюдали неукоснительно, поскольку хорошо понимали: не будет чистоты – будут болезни.
Вообще, все были настолько измотаны, истощены, что если у кого-то на руке случайно появлялась царапина, она уже не заживала – у организма не хватало сил заживить её. Руки, лица у людей были в постоянных струпьях – от голода и холода.
Так в струпьях и ходили. Все. Весь город. Но не сдавались. Этого даже в мыслях не было.
Хряпа
В один из дней мы с Вольтом Николаевичем Сусловым поехали на Васильевский остров, который большинство питерцев любовно зовут Васиным островом, – Вольт Николаевич хотел показать место, где он мальчишкой работал в госпитале.
Мы ходили по улицам острова, рассматривали дома. Нашли бывшую булочную, у которой снаряд в сорок втором году вывернул стену и обнажил лотки с хлебом, стоявшие на полках. Ни один человек не посмел украсть хлеб, а в очереди стояли не менее полусотни голодных людей, ожидали запаздывавшую продавщицу, – ни буханку, ни полбуханки не взяли, охраняли до тех пор, пока не появилась продавщица. Вольт прекрасно, до деталей, помнил то хмурое утро.