Назавтра, сойдя на конечной остановке двенадцатого автобуса, который привез меня домой из Бейтха-Керема, я остановилась возле магазинчика Шварца и купила себе новый пенал, новые карандаши и краски, и у меня еще остались деньги на жвачку «Альма» в желтой обертке и на шоколадно-банановое эскимо. И поскольку папа не сказал ни слова о пропавших пяти лирах, я продолжала таскать деньги из его бумажника. Суммы были разные, но не больше пяти лир.
Со временем я осмелела и стала воровать деньги из кошельков учительниц, а из ранцев одноклассников таскала ластики, пеналы, наклейки и карманные деньги, которые им давали родители. Однажды я украла так много денег, что их хватило, чтобы повести Рони в Луна-парк, покататься на всех аттракционах и даже купить нам по пите с фалафелем и газировку.
Папа и мама были так поглощены своими ссорами, что не обращали внимания на то, что со мной происходит. Даже когда Рони рассказал маме (хоть я его и предупреждала, чтобы он этого не делал), что я повела его в Луна-парк, мама ответила: «Ну и чудненько», – и не стала задавать вопросов.
Ссоры за стеной в родительской спальне обострились. Мамины рыдания разрывали ночную тишину, и папе не удавалось ее утихомирить. Иногда он уходил из дому, хлопнув дверью, и я часами не могла уснуть, пока не слышала, как он вернулся.
Однажды ночью, когда они не могли больше сдерживаться и ссориться шепотом и у меня не получалось так заткнуть уши, чтобы не слышать, Рони заполз ко мне в постель, вцепился в меня и заплакал. Я крепко обняла его, прижала к себе, гладила по голове, и он уснул.
Утром я проснулась промокшая насквозь: Рони обмочился. Мама вошла в комнату, увидела мокрую постель и ошеломленно спросила:
– Что такое? Ты уписалась?
Я хотела сказать, что это не я, но увидела печальные глаза братика и промолчала.
– Только этого мне сейчас не хватало, – вздохнула мама. – Как тебе не стыдно! Такая здоровая лошадь – и мочится в кровать!
В тот же день после маленькой перемены, как только начался третий урок, меня вызвали в кабинет директора. Я поняла: пришла расплата – я попалась.
У меня дрожали колени, когда я постучала в дверь кабинета. Директор сидел за большим письменным столом. На стене за ним висел портрет премьер-министра Давида Бен-Гуриона, а рядом – портрет президента Ицхака Бен-Цви. Директор молча указал на стул напротив. Как только я села, моя учительница Пнина Коэн поднялась и встала рядом с директором. Перед ним на столе лежал мой ранец.
– Это твой ранец? – спросила Пнина Коэн.
– Да, – кивнула я.
И тогда она молча вывалила содержимое ранца на стол. Ручки, ластики, цветные карандаши и куча монет и банкнот вперемешку с моими учебниками и тетрадями.
Директор взглянул на меня.
– Габриэла Ситон, ты можешь это объяснить?
Я не могла и не хотела ничего объяснять. Я хотела только провалиться сквозь землю, исчезнуть из этого кабинета, из этой школы, из этого мира – навсегда.
Все, что потом происходило в кабинете директора, стерлось у меня из памяти. Уже дома мама мне сообщила, что учительницы стали жаловаться на кражи, и тогда решили, что вор в школе. Учеников, правда, никто не подозревал. Но когда дети начали жаловаться на пропажу ластиков, карандашей, пеналов и карманных денег, стало ясно, что это кто-то из учеников. А моя учительница обратила внимание на то, что я единственная, кто не жаловался на пропажи. И когда дети рассказали о моих «кутежах» после занятий и о том, что я и их угощала, заподозрили, что воровка – Габриэла Ситон. И чтобы убедиться в этом, решили увести меня из класса и покопаться в моем ранце.
В тот день меня отправили домой, а родителей вызвали к директору, и когда они вернулись, папа выпорол меня ремнем с пряжкой, но на этот раз не понарошку, чтобы успокоить маму, а по-настоящему. Он бил меня и бил с таким гневом, что даже мама бросилась меня защищать, а Рони горько расплакался и кинулся на пол, и мама сказала:
– Хватит, Давид, ты убьешь ребенка.
И только когда я вся скорчилась от боли на полу в ванной, он перестал, хлопнул дверью и ушел.
Но это был пустяк по сравнению с настоящим наказанием: назавтра мне предстояло появиться в классе перед соучениками.
С того дня мой статус в классе изменился. Я стала отверженной.
Много лет спустя, когда меня мучила бессонница, вместо того, чтобы считать овец, я считала детей, с которыми училась в школе. Я помнила их всех в том порядке, как они сидели в классе: Итапита – над ней все смеялись, потому что она была толстуха, Йохевед-давалка – о ней ходили слухи, что после занятий она позволяет мальчикам трогать себя за грудь, Лондон-бридж – он приехал в страну как раз тогда, когда мы начали учить английский, и Габришка-воришка – это прозвище прочно прилипло ко мне, девочке, которая раньше была королевой класса.
Дома все было хуже некуда. Отец метался как лев в клетке. Гнев его не утихал.
– Я банковский работник! – кричал он. – Я чист как стеклышко! А дочь у меня – воровка!
Он не мог простить себе такого ужасного краха в моем воспитании. Не мог понять (и даже не сделал попытки), почему девочка, у которой было абсолютно все, как без конца твердила мама, стала воровать. О том, с каким лицом я должна появляться каждый день в школе, мама не думала. Она и не подозревала, через какой ад я проходила каждый день, какие унижения терпела. Она не знала о бойкоте, о моей отверженности. Но даже если бы знала, сомневаюсь, что она или отец сделали бы что-нибудь, чтобы прекратить череду издевательств. Они наверняка считали, что это справедливое наказание за тот позор, который я навлекла на семью.
Родители продолжали жить своей безрадостной жизнью. Со временем ссоры сделались реже, их место заняло гробовое молчание. Внешне мы выглядели вполне обычной семьей: папа, мама, двое детей и дом, где на крыше стоят десятки цветочных горшков (мама ухаживала за ними с таким усердием, что крыша превратилась в цветущий сад).
Ни папа, ни мама о кражах больше не упоминали. Когда я окончила начальную школу и наотрез отказалась продолжать учебу вместе с одноклассниками в «Леяде», средней школе при Еврейском университете, они поморщились, но заставлять меня не стали. И я пошла и самостоятельно записалась в другую среднюю школу, которая считалась не такой хорошей, а они даже не потрудились пойти со мной на встречу с директором, и все формальности я уладила самостоятельно.
А когда в шестнадцать лет я пошла на вечеринку в Бейт хаяль[32] и вернулась в сопровождении красивого парня – морского пехотинца в белой форме и у входа в дом целовалась с ним так, будто завтра никогда не наступит, папа спустился вниз, грубо вырвал меня из рук провожатого, избил и запер в ванной. За этим последовало суровое наказание: я должна была возвращаться домой сразу же после занятий, не встречаться с подругами, не слушать радио, не ходить в кино и вообще не выходить из комнаты.
В тот день окончательно распался тайный союз между мной и отцом. Союз этот длился много лет и не раз спасал меня от маминого гнева, не давал ощутить себя девочкой, которую никто не любит, не целует и не обнимает. До этого дня я думала, что отец – мой надежный тыл, что он принимает меня без условий. С тех пор как умерла бабушка Роза, папа оставался последним моим прибежищем. Но теперь не стало и этого. Теперь и папы больше не было для меня.
Зерна разрыва всходили постепенно, по мере моего взросления. Началось это в тот день, когда он перестал купать меня в ванной, потому что я уже «здоровая лошадь». Потом – жесточайшая порка, которую он мне задал за воровство, даже не попытавшись выяснить его причины. А теперь он опозорил меня перед чужим солдатом из морской пехоты. Отец просто не мог принять того факта, что я уже девушка и что у меня есть свои потребности, о которых он не хотел ни думать, ни знать.
На третий день, вместо того чтобы пойти в школу и вернуться домой сразу после занятий, я в школьной форме и с ранцем за плечами зашагала к автобусной остановке и села в автобус до Тель-Авива. От автовокзала я дошла пешком до бульвара Ротшильда и отыскала дом тии Аллегры – старенькой маминой тетушки.