– Что за девчонка! – прошипела она. – Кто тебе разрешил одной шляться по курдскому кварталу?
От унижения, что она ударила меня при госпоже Барзани и других чужих людях, я ничего не ответила, даже не заплакала, только уставилась на нее, прижав ладонь к горящей щеке.
– Босячка! – шипела мать свистящим шепотом, чтобы не позориться перед госпожой Барзани еще больше, чем она уже опозорилась. – Погоди-погоди, вот отец тебе задаст, моя затрещина тебе пустяком покажется. Эта девчонка меня до сердечного приступа довела, – обратилась она к госпоже Барзани, словно извиняясь.
– Сядьте посидите, вы, верно, долго бежали, – отозвалась та.
Мать испустила театральный вздох, проглотила свою знаменитую гордость и уселась на предложенный стул, стараясь держать спину как можно прямее и натягивая юбку, задравшуюся выше колен.
– Вот, попейте, попейте, – уговаривала госпожа Барзани, поднося матери стакан воды.
А я думала: как же мама не видит, какая хорошая женщина эта госпожа Барзани. Вот ведь мама ее ненавидит, а она о маме заботится, воду ей подает, притом что мама за много лет даже словечком с ней не перемолвилась.
Но мама и не притронулась к воде, которую курдянка подала ей в стеклянном стакане. Было видно, что она беспокоилась не столько обо мне, сколько о том, что теперь ей приходится быть любезной с соседкой, которая послала сына, чтоб она не волновалась. Она ерзала на стуле, ей явно не терпелось как можно скорей убраться отсюда, но, с другой стороны, неловко было проявлять невежливость.
И хоть щека у меня болела ужасно, я тихо радовалось маминому провалу, маминому смущению. Я не понимала, за что мама не любит госпожу Барзани и почему, если какой-то курд тысячу миллионов лет тому назад всадил нож в бок моему деду, теперь все курды в мире виноваты.
Внезапно мама рывком встала, схватила меня за руку и грубо сдернула с места. Она крепко стиснула мою руку – я чуть не заорала от боли, но сдержалась, – и потащила меня к двери. И в первый раз с той минуты, как ворвалась в дом ненавистной соседки, она повернулась к госпоже Барзани и сказала, словно сам черт ее принуждал:
– Спасибо, что вы позаботились о ней и послали сообщить мне.
Дожидаться ответа она не стала, вытолкала меня наружу и закрыла за нами дверь.
Пока мы шли к папе, который уже поджидал нас в своем белом «ларке», она исступленно кричала:
– Ты делаешь это мне назло, да? Это потому что я их не выношу, да?
– Но я не ходила к курдам… – попыталась я вставить слово.
– Не ходила? Я тебе покажу «не ходила»! – и она силой втолкнула меня в машину на заднее сиденье. – Она из меня душу вынимает, эта девчонка, она меня добивает… – пожаловалась она отцу и обессиленно рухнула на сиденье рядом с ним.
С той минуты, как мы сели в машину, и пока мы не приехали домой, папа не проронил ни звука, но я видела, что время от времени он поглядывал в заднее зеркальце, проверяя, что там со мной.
– Как она меня позорит! – ярилась мать. – Ну вот что она забыла в курдском квартале? Поставить меня в такое положение, чтобы я должна была говорить спасибо курдянке! Чтобы я стояла там как истукан и не знала, что делать! И перед кем?
Мать вела себя так, словно я была пустым местом, а не сидела на заднем сиденье, скорчившись и уткнувшись носом в стекло.
– Зачем мы взяли ссуду и переехали на Бен-Иегуда? Зачем я ее записала в детский сад в Рехавии? Зачем отправила ее учиться у Давида Бенбенисти в Бейтха-Керем?
И в самом деле – зачем? Я тоже не понимала, почему должна ехать автобусом до самого Бейтха-Керема, когда все дети из нашего района учатся на улице Арлозорова, в паре метров от дома. Но я не смела высказать вслух то, что думала, и только все больше съеживалась на своем сиденье.
– Подожди-подожди, вот отец тебе задаст, когда мы приедем домой, – не унималась она. – Скажи ей, Давид, скажи, что ты ей всыплешь так, что у нее попа будет красней, чем у павиана в Библейском зоопарке. – Прекрати говорить за меня! – впервые вспылил папа.
Мать еще пыталась вставить словечко, но он посмотрел на нее в упор одним из тех взглядов, которые всегда заставляли ее умолкнуть. Она выпрямилась, поправила тщательно уложенные волосы, вынула из сумочки помаду, повернула к себе зеркало и основательно накрасила губы, которые и без того были красными. При этом она цедила перекошенным ртом что-то на ладино, которого я не понимала.
Как только мы приехали домой, мама велела мне отправляться к себе в комнату. Я сидела на кровати и ждала. Вскоре вошел отец, держа в руке ремень с пряжкой, но вместо того, чтобы всыпать мне по попе, как сулила мама, он тихо спросил:
– Что ты искала у курдов? Ты же знаешь, что мама тебе не разрешает.
– Но я не ходила к курдам, – прошептала я.
– Так куда же ты ходила? – недоумевал папа.
– Я ходила к бабушке Розе, – ответила я и разрыдалась.
– Доченька! – папа выронил ремень, опустился на колени и прижал меня к себе. – Солнышко мое, ты же знаешь, что бабушка Роза больше не вернется к себе домой, она теперь там, где вечный покой…
– Я думала, что она заблудилась, как тогда, и скоро найдет дорогу обратно, – я захлебывалась слезами, – но она не пришла… не пришла…
Отец поцеловал меня, пытаясь успокоить, но хлынувшие ручьем слезы остановить было невозможно.
– Дио санто, Давид, я просила только отшлепать девочку, а не убивать, – мама в дверях изумленно глядела на плачущую дочь и на мужа, стоящего на коленях и прижимающего ее к себе.
– Она горюет по Розе, – сказал папа. – Она пошла к ней в дом искать ее.
Мама взглянула на меня так, словно не верила своим ушам. Она смотрела на меня взглядом, которого прежде я у нее не замечала. В нем читалась то ли растроганность, то ли взволнованность. Но она не обняла меня (а мне так этого хотелось), не стала утешать меня, как папа, – она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
И вот настал день, когда было решено освободить жилье бабушки Розы от мебели и прочих вещей и вернуть его владельцам дома – супругам Барзани. Мама сказала, что нужно продать все старьевщикам, ведь все стоящее мы давно уже продали, когда нужны были деньги, а то, что осталось, ломаного гроша не стоит. – Что значит – ничего не стоит?! – взорвалась Бекки. – А посуда? А субботние подсвечники? А люстра? Все это ничего не стоит?
– Ну и забирай их себе. А все остальное продадим старьевщикам.
– Луна, успокойся, – произнесла Рахелика, самая рассудительная из трех. – Буфет стоит больших денег, там витрина из хрусталя и полки из мрамора.
– Так бери себе буфет. Я это старье у себя дома не поставлю, у меня и так барахла хватает.
– Хорошо, – сказала Рахелика, – я возьму буфет.
– А я возьму сервиз, – сказала Бекки.
– Как раз сервиз я сама хочу, – возразила мама.
– Ты же говоришь, что все это старье! – возмутилась Бекки.
– Нет, сервиз – это подарок на свадьбу папы и мамы, они получили его от ноны Меркады.
– Так почему именно тебе он должен достаться? – не отступалась Бекки.
– Потому что я старшая, вот почему.
– Нет, вы посмотрите на нее! С тобой свихнуться можно! – Бекки вскочила на ноги. – Минуту назад все было старье, а стоило мне сказать, что я хочу сервиз, так и ты его захотела. Если Рахелика возьмет буфет, а ты – сервиз, что же мне останется? – она чуть не плакала.
– Что хочешь, – ответила мама. – По мне, хоть все забирай. Кресла, диван, стол, картины – все.
– Я хочу зеркальный шкаф со львами, – сказала я.
Все трое изумленно на меня уставились.
– Что ты сказала? – переспросила мама.
– Что я хочу шкаф, который стоял в комнате у бабушки, с зеркалами и львами наверху.
– Не мели чепухи, – отрезала мама.
– А я хочу его! – и я топнула ногой.
– И куда же ты поставишь шкаф со львами? Мне на голову?
– В свою комнату.
– Ладно, Габриэла, мы тебя услышали. Не вмешивайся во взрослые дела. Иди на улицу, поиграй.
– Я хочу шкаф со львами! – заупрямилась я.