— Хорошо, что ты не сломала тогда смычок, но забери его. Я справлюсь пальцами и плектром. Пять с лишним минут, если народ не заставит выходить с ней на бис. Я выдержу.
— Значит… мы закончили? Ура, спать? Мультяш? — блестели во взгляде Эмили не слёзы. Бедняжка упрямо на что-то надеется. Не дождётся. Интересно, хоть кому-нибудь приходило в голову? То, что я симпатичный, не значит, что я офигенно трахаюсь и делаю это направо и налево. У них в мозгах происходит какая-то дебильная самостимуляция, предварительная мастурбация видом моего тела и лица, наслаждение предвкушением собственного триумфа, эгоизм чистой воды. Приобщиться, ощутить себя особенным, кончить от… я не знаю. От самодовольства, от радости, ненадолго заполучив красивую безделушку, пощупав и залапав её всю. Ну и гадость. Они не виноваты! Наверное. Что им этого хочется. Но всё равно же — гадость.
А когда не эгоизм, когда не самолюбование в процессе, ну когда это похоже на чувства и связь между двоими? Где заканчиваются нужды тела и начинается гордое шествие духа?
Если бы мне выпало счастье выбирать, я бы хотел, чтобы он явился на концерт, устрашающе припёр меня к стенке с намерением изнасиловать, унизить или пытать иллюзией внимания, но не успел бы претворить никакую гадость в жизнь. Потому что был бы пойман с поличным какой-нибудь специальной полицией нравов и посажен за решётку, лет на сто. Я бы ликовал и праздновал его долгожданное падение, и отвернулся бы от него, постарался забыть, выбросить из головы? О, нет. Я навещал бы его по субботам в тесном карцере, мучил бы нас обоих, помогая продвинуться в нелёгком деле моего растления. Не сумел бы насладиться его беспомощностью как следует — его и беспомощным-то представить невозможно. Ничто не собьёт с него спесь и не поколеблет гордыню, и он наверняка сидел бы в камере голым, лишь бы не носить позорное тряпьё заключённого. И пусть бы за нами внаглую подсматривали через различные приборы наблюдения, но как бы помешали? Только глотали бы слюну, завидовали и настраивали Zoom почётче. А он вовсе не был бы рад таким «развлечениям», то есть моим визитам. Запертый в клетке, не зверь, не человек, наполовину чёрт, наполовину стихийное бедствие. Как бы он метался из угла в угол? Или лежал бы мёртвым изваянием, сверля неподвижным взглядом потолок? А я бы не вынес этого зрелища? Дрогнул, освободил из-под стражи, тут же пожалел бы об этом и убежал. Чтобы он не расслаблялся, не воображал, что получил от меня всё возможное и невозможное. Я держал бы его вечно натянутым и напряжённым, как эти острые скрипичные струны, не оставил бы в покое, но, может… отдал бы компенсацией за мучения свою кровь, упырю недорезанному. И пусть бы он высасывал её по ложечке, а в меня вливал свой чернючий ад, то есть яд… минутное счастье и сытое удовольствие, а после — опять карцер, бросить в карцер, запереть, без объяснений, без права на помилование, и чтоб там двух шагов было негде сделать, не разойтись, не разогнуться. И ста лет мало во искупление. Никогда он не раскается.
— Ты ложись, пожалуйста, спи. А я потренируюсь ещё, отработаю финальную партию в ускоренном темпе. Гитары окружат меня агрессивной стеной звука, надо бы их перекричать, чтоб и зрителям немного скрипки досталось, — я спрятал багровые пальцы, онемевшие от непрерывной игры часа эдак полтора назад, и начал вспоминать, не завалялась ли нечаянно у кого-нибудь в нашей безбашенной итальянской команде пара напёрстков.
*
Пока я спал, Тьма одевалась молодой женщиной в траурном одеянии, представлялась ведуньей и крёстной феей, смеялась моему удивлению, предлагала в дар мышей, жаб и большую тыкву. Я был её несчастной замарашкой Золушкой, я почему-то не попал на собственный бал дебютанток, однако я был одновременно и принцем. Или принцем был Ангел — в проклятом придворном гриме и напудренном парике было сложно отличить. В жизни не видел более странного и пронизанного символизмом сна. Крёстная одела меня в платье от-кутюр, сшитое из капустных листьев, и в шляпку из большого баклажана, а на ноги приладила алмазные диски для работы по металлу — похоже, мой отец был кузнецом. Для того чтобы волшебство подействовало, крёстная перерезала глотки моим названным сёстрам, окропила моё тело и волосы их кровью, однако алмазы под пятками продолжали колоться неимоверно. Я сказал Матушке об этом, Тьма понимающе выгнула бровь и позвала мою мачеху, заставив приобщиться к средневековому фут-фетишизму — то есть лизать мои ступни. Несчастная порезала язык о выступающие края дисков, но это, как ни странно, не помогло превратить их в туфли — кажется, фея-крёстная между делом попросту устроила себе отдых и насладилась её болезненными стонами, после чего, довольная, завершила превращение сама — и на ноги мне наделись алмазные полуботинки, как раз для осенней городской грязи. Я вскочил на подножку кареты, не ощущая себя ни знатной дамой, ни хотя бы девушкой, да так и поехал, рядом с кучером в зеленоватой ливрее. Что происходило дальше — одному богу Гипнозу известно.
Пока я спал, кто-то несколько раз стягивал с меня одеяло, целовал, крал одеяло и приносил другое — прямиком из стирки, хрустевшее от свежести. Сменил на мне четыре одеяла, в пятое пытался тщательно завернуть, но не преуспел, так как я лежал на самом краю постели и сдвинуть меня — означало поплатиться жизнью. Мне и без того хотелось этого шутника убить, завернув в пододеяльник и аккуратно задушив, но я не мог проснуться, не теряя ощущения присутствия чужака в комнате.
Пока я спал, Луна трижды стучалась в окно, окно открывалось, и она вплывала, кружила по комнате, опускалась сбоку на кровать — одеяло натягивалось под круглой тяжестью — и что-то шептала. Она могла мне помешать видеть полубезумные сны своим тусклым светом, но благоразумно поворачивалась тёмной стороной, и я продолжал спать, перебирая под пальцами щербатость её кратеров.
Пока я спал, ночь вовсю неистовствовала. А в уголки моего сознания понемногу стекались здравые бодрствующие мысли, твердившие в унисон, что мне ни в коем случае нельзя больше вот так спать по ночам. И что именно поэтому я до сих пор брал ночные дежурства, приходил с восходом, передавал Хайер-билдинг брату и потом устраивался на отдых в тщательно зашторенной спальне.
Пока ты спишь, мир может трижды перевернуться, сломать себе позвоночник и больше не встать. Проснись!
Это прозвучало за пределами моей головы, не от луны и не от крёстной феи, голосом напуганного ребёнка. Детей я не любил — кроме племянников, конечно — но решил, стоит внять. Нужно проснуться… как-то проснуться.
Ущипнуть себя или изобрести новый способ пробуждения я не мог. Изнутри сна моя комната была так же доступна для восприятия, как и наяву, я мог поговорить сам с собой, убедить в чём угодно — но не увести. Раздираемый противоречивыми предчувствиями, я не нашёл ничего лучше, кроме как уложить себя опять спать. Кошмар не может длиться вечно. На исходе ночи я так или иначе проснусь.
И пока я спал, досматривая десятый или одиннадцатый сон, пришёл отец, пришёл незримым и надел на меня наушники. Включил на высокой громкости. Неподготовленные уши, впрочем, не обожгло: музыка обрушилась океанской волной, в которой хотелось тонуть, а не уплывать, спасаясь бегством. Это наконец-то походило на явь, песня разбудила меня, хвала седьмому солнцу ада. Песня была новой, но я хорошо знал этот брутальный голос: любимый папин вокалист, он приятно чеканил слова, выдавая природную дерзость и разнузданность. Голос, обладателя которого легко представить раздетым догола и поющим без стеснения перед миллионом шокированно присевших зрителей. Голос с вызовом спрашивал, видят ли ангелы сны, посещают ли демонов ожившие образы Тьмы. Он провозглашал морфин, героин, кокаин и амфетамин божеством, единым во множестве обличий — богом в веществах, что ультимативно брали сознание под свой контроль, подчиняли и постепенно изменяли его, заставляя также меняться восприятие времени и пространства. И если мы живы, дышим и здравствуем лишь по свидетельству медленно и натужно работающего мозга — этот бог, в таблетках, ложках и шприцах, действительно менял наше пространство и время.