которую в сечах с врагом нестрашливо они берегли,
пока не приспела пора уходить на небесный кордон…
Летят казаки, словно лютая память грядущих времён.
Мелькают, мелькают копыта, едва ли касаясь травы.
Когда б супостат повстречался – ему не сносить головы;
но нет никого: ни чужих, ни своих, ни великой страны -
лишь Дикое Поле… И чёрным потоком – под сенью луны -
подобные стаду могучих кентавров, летят казаки
по следу былого, по древнему космосу русской тоски…
– Эхма, – сказал Шолохов.
– Ну? – уточнил я, желая более развёрнутого отклика.
– Душевно, – признал он. – Однако положительно оценить это стихотворение не могу, хоть ты тресни.
– Почему?
– Потому что оно упадочное.
– Но это не критерий.
– Очень даже критерий.
– В таком случае, он ложный.
– Можешь думать что хочешь, однако я своё мнение выразил. Есенин писал куда лучше тебя, но тоже упадочно – отступил от течения современности, вот и не уберёгся, диалектика жизни его задушила. А жаль, стихи Есенина я люблю. Даже позаимствовал кое-что из его поэзии.
– В каком смысле?
– В самом что ни на есть прямом.
– Например?
– Экий ты въедливый. Желаешь конкретных примеров?
– Да.
– Добре, зараз скажу, если память не обманет.
С этими словами он прикрыл глаза, вспоминая. Молчал с минуту, покачивая головой. Затем объявил:
– Слушай.
И принялся перечислять свои умышленные эпигоналии. Без сожаления, даже с некоторой гордостью:
У Есенина: «Голубая да весёлая страна» – у Шолохова: «голубая приветливая страна». И ещё раз: «по голубой весёлой земле».
У Есенина: «Со снопом волос твоих овсяных» – у Шолохова: «желтоватые, цвета незрелого овса, вьющиеся волосы».
У Есенина: «Там лунного хлеба Златятся снопы» – у Шолохова: «пшеничная россыпь звёзд».
У Есенина: «Изба-старуха челюстью порога Жуёт пахучий мякиш тишины» – у Шолохова: «Ставни дома наглухо стиснули голубые челюсти».
У Есенина: «Заневестилася… роща» – у Шолохова: «Сады обневестились».
У Есенина: «В пряже солнечных дней Время выткало нить» – у Шолохова: «голубая пряжа июльских дней». И ещё раз: «Отравленная бабьим неусыпным горем, разматывалась пряжа дней».
У Есенина: «Так мельница, крылом махая, С земли не может улететь» – у Шолохова: «За ветряком сипел ветер. Казалось Григорию, будто над ним кружит, хлопая крыльями, и не может улететь большая птица».
У Есенина: «Отелившееся небо Лижет красного телка» – у Шолохова: «Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее солнце».
У Есенина: «Язык сограждан стал мне как чужой, В своей стране я словно иностранец», у Шолохова: «Две или три заспанные бабы повстречались Григорию неподалёку от колодца. Они молча, как чужому, кланялись Григорию».
У Есенина: «ветер рассыпал звонистую дробь» – у Шолохова: «дробя сапогами звонистый ледок».
– …Я у него намного больше заимствовал, но всего сейчас не припомню, – сообщил наш собеседник.
– Плагиат, – пригвоздил Василий.
– Ничего подобного, – отринул обвинение мужик, похожий на эманацию Шолохова.
– Эпигонство, – уточнил Сергей.
– Вздор утверждаете оба, – последовало незамедлительное возражение. – Не попадайтесь в придуманную бездарями ловушку. Есенин обогатил язык, спасибо ему, но пользоваться теперь может каждый. А иначе зачем ему было стараться и класть жизнь на словесные загогулины? Всякая находка должна перебродить на своих дрожжах, а потом идти в массы. К тому же Есенин воспевал красоту рязанских раздолий и Оки, а у меня речь об тихом Доне, это большая разница. У него крестьянское основание, а у меня – казачье. Хотя одно другому не мешает.
– Вряд ли это можно назвать дихотомией врождённых идей, – обобщил Егоров. – По-моему, тут не обошлось как минимум без элементов эпигонства.
– Или без соприродности метафорических систем, – предположил Василий.
– Скажи ещё – художественных универсумов, – сыронизировал Сергей. – Впрочем, в мировой литературе существует немало примеров так называемых сквозных образов и даже бродячих сюжетов. Verba volant – слова летучи – этот тезис выдвигали ещё в эпоху античности. Возможен и другой вариант: построение творческого метода на пародировании и деконструкции. Но ваши примеры вряд ли потянут даже на стилизацию.
– Ди-и-ихотоми-и-ия, – передразнил пришлец. – Глокая куздра штеко будланула бокра и курдячит бокрёнка. Хватит напускать на себя умственный вид, я и слов-то таких не знаю.
– Дихотомия – это когда бабка любит чай горячий, а внучка любит хрен стоячий, – пояснил Василий.
– А вы с ним в жизни встречались? – поинтересовался я у человека, похожего на классика соцреализма.
– С Есениным? – уточнил он.
– С ним.
– Не довелось, да что ж теперь. Каждый из нас – своего рода послание. Загвоздка в том, что общество редко умеет отыскать ключи для расшифровки посланий. Единственная надежда на родственные души, которые иногда умудряются разглядеть друг дружку… Жаль, не встретил я Есенина, зато тех, кто его кусал да подкусывал, очень хорошо знал, и на себе прочувствовал хватку всей этой писательской своры. Вот какое диво-то: литературно бездарные люди, а ярлыки навешивать были те ещё мастера! Придумали термин «есенинщина» и пустили гулять по газетам пакостное словцо. Обвиняли его в пьянстве, а сами-то пили нисколько не меньше. Да ещё рядили Есенина в антисемиты, дурачьё. Хоть бы сообразили своими дырявыми макитрами, что первая жена у него – Зинаида Райх – еврейка, и двое детишек от неё, выходит, полукровки. Да и последняя его баба, Бениславская, того же роду-племени: она потом застрелилась на есенинской могиле… У него и в стихах про то, как его гнобили, сплошь и рядом строчки рассыпаны: «Меня в России травят так же, как на охоте травят волка…», «Моя поэзия здесь больше не нужна, да и, пожалуй, сам я здесь не нужен…», «Мне на Руси теперь нет жизни…».
Он помолчал немного, как если бы хотел сказать ещё что-то, однако сомневался, стоит ли это делать. Затем сделал неопределённый жест и продолжил:
– Когда Есенин повесился, его похоронили с большими почестями за государственный кошт. Троцкий опубликовал в «Правде» некролог, в котором называл поэта «звонким подмастерьем революции». Через несколько месяцев издали сборник «Памяти Есенина» – опять же, со вступительной статьёй Троцкого. Однако миновало ещё с полгода или около того, и всё переменилось. Со страниц газет РАППовские писаки стали обливать его ушатами помоев. Даже Бухарин не поленился написать статью в «Правду» – «Злые заметки» она называлась: там снова прозвучало поганое словцо «есенинщина». Дескать, это не поэзия, а напудренная матерщина, смоченная пьяными слезами. Книги Есенина скоренько изъяли из продажи, а неизданные рукописи конфисковали. Тут уж все щелкопёры подхватили хором: есенинщина, упадочничество, кабацкий угар и тому подобное. Бичевали покойного со всех боков, ровно он враг народа… Только вот какая штука: почти все его хулители потом получили по заслугам. Кто в лагерях загинул, а кого и к стенке поставили. Даже таким мелким шавкам, как Тиняков, воздалось за подлость.
– Тиняков? – отреагировал я на незнакомую фамилию. – Кто такой?
– Вот видишь, никто сегодня не помнит его имени. А какой гоноровый был стихотворец, как рвался к славе! Добре, раз вы не слыхали о таком, зараз расскажу…
***
Среди поэтов Серебряного века трудно найти кого-либо более беспринципного, нежели Александр Тиняков. Этот человек проповедовал порок и лез из кожи вон, чтобы взмыть к литературной известности на волне декаданса. Его стихи находил талантливыми Александр Блок; он был на короткой ноге с Георгием Ивановым, Владиславом Ходасевичем, Борисом Садовским, Осипом Мандельштамом, Зинаидой Гиппиус и Дмитрием Мережковским. Стезя маргинала не пугала Тинякова, и он изощрялся в стихах примерно такого толка: