– Но художественное творчество – это всё же не журналистика, оно подразумевает работу воображения, – возразил Вялый.
– Подразумевает, а как же. Однако чем его меньше, тем лучше. Если на то пошло, вокруг нас каждодневно такие сюжеты коловертятся, что только успевай записывать. А чего нет в жизни, об том народ слагает байки, куда уж нам тягаться с народом-то… Я, до речи, по сию пору собираю разные случаи да казачьи побрехеньки.
С этими словами он извлёк из полиэтиленового пакета изрядно потрёпанную общую тетрадь в картонном переплёте:
– Записываю вот сюда для памяти. Фольклор! Язык современный, правда, дюже исковеркали космополитизмами: геш-ш-шта-а-альт… апгре-е-ейд… тьфу, собачьи команды какие-то, а не слова человечьи. Но ничего, я фиксирую как есть. Реализм, куда денешься. У нас был социалистический, а у вас теперь – капиталистический реализм, едят его мухи.
На обложке тетради шариковой ручкой был выведен заголовок – жирными печатными буквами: «ПТАХ НЕ БЕЗ ВОЛИ, КАЗАК НЕ БЕЗ ДОЛИ».
– Материал для нового романа собираете? – не удержался я от вопроса. – Дадите почитать?
– Касаемо романа мараковал, да не возникает охоты, – он перегнул тетрадь, зажав её поперёк страниц большими пальцами, и быстро, веерно перелистал от начала до конца: все страницы были исписаны. – Выходит, не моё зараз время, чтобы на большой труд замахиваться. А почитать не дам: может, после, когда окончательное доверие у меня заслужите. Как Толик Калинин…
– Я его «Цыгана» не читал, – сказал Вялый, чтобы разрядить повисшее неловкое молчание. – Но сериал про Будулая помню. Такая себе мелодрама, альтернатива модному в ту пору индийскому кино. Большим успехом пользовался у домохозяек. Потом ещё продолжение сняли: «Возвращение Будулая».
– Мелодрамы, сериалы, чертовня вся эта нынешняя мне малоинтересна, – поморщился наш нечаянный знакомец, пряча тетрадь обратно в полиэтиленовый пакет. – Раньше тоже хватало трухи в кинематографе и в театре, но часто из-за творческих блуканий спотыкались творцы да от завзятости не замечали под ногами бакалдин. А сегодняшние режиссёры и писатели, как курвы обозные, спешат удовлетворить публику, работают на низовую потребу. Выходит, цензура нужна, чтобы давать распоясываться низкопоклонцам. Вот Сталин – тот не давал: всех держал в кулаке! Стонали, кряхтели, однако оглядываться не забывали, и какой-никакой уровень сохранялся… Что до режиссёров, слушайте быличку на эту тему. Политпросвет не разрешал постановку пьесы Булгакова «Дни Турбиных», и Сталин, прознав о том, пожелал решить судьбу произведения самолично. Устроили во МХАТе закрытый показ спектакля, на который собрались члены правительства и московские партаппаратчики среднего звена. В ложе со Сталиным сидели Ежов, Бубнов, Каганович и прочее руководство. Вот, значит, отыграли спектакль, Иосиф Виссарионыч подходит к краю ложи и, облокотившись на барьер, молча оглядывает заполненный партийцами зал. Все обретаются в растерянности – гадают, как быть: хлопать или освистывать актёров? Тогда вождь делает несколько хлопков – и в зале как по команде начинаются аплодисменты. После этого Сталин прекращает хлопать и снова облокачивается на барьер ложи. Зал следом за ним замолкает. «Люблю театр, – говорит Иосиф Виссарионыч своим спутникам. – И с партийной дисциплиной, как вижу, у нас всё в порядке». Затем вдругорядь принимается аплодировать – и зал взрывается бурными овациями… После того спектакля Немирович-Данченко всем рассказывал со слезами на глазах: «Я сразу почувствовал, что товарищ Сталин восхищён пьесой! К тому же, как любой великий политик, он обладает даром выдающегося актера!»… Да-а-а, имелось чувство юмора у Иосифа Виссарионыча… К примеру, вот как он со Станиславским познакомился. Приезжает в театр, там его встречает Станиславский и, протянув руку, представляется своей настоящей фамилией: «Алексеев». Сталин пожимает руку и тоже представляется: «Джугашвили»…
– Где-то я последнюю байку слышал, – отметил Егоров. – Или читал.
– Похоже на анекдот, – присоединился к нему Вялый.
– Очень даже похоже, – готовно согласился пришлец из прошлого. – Потому как все анекдоты берутся из жизни. У меня этого добра полная тетрадь, – как бы в подтверждение своих слов он хлопнул ладонью по пакету с надписью «Магнит». – Только они взяты из нынешних времён. А прошлое – оно в голове. Никакой бумаги не достанет, чтобы всё записать, эх-хе-хе… Что до Сталина, то вы, наверное, знаете: он был первым зрителем каждого кинофильма, снятого в стране. Так однажды крутят ему картину «Поезд идёт на восток». Не ахти какое произведение: едет себе поезд, потом останавливается… «Какая это станция?» – интересуется вождь. «Демьяновка», – отвечают ему. «Вот на ней-то я и сойду», – объявляет Сталин и выходит из зала… А министром кинематографии в ту пору был Иван Григорьич Большаков. Боялся Иосифа Виссарионыча страшенно! Однажды явился к нему подписать разрешение на выпуск нового фильма, и тут незадача: авторучка не пишет. Большаков лихорадочно встряхивает её – и чернила выбрызгиваются на брюки Сталина! Министр обмирает, его сердце готово растрыснуться на мелкие шматочки. Да ещё вождь, сощурившись, этак грозно глядит на него своими тигриными глазами – до-о-олго так глядит. А после спрашивает: «Что, Большаков, испугался? Наверное, думаешь, у товарища Сталина это последние штаны?»
***
Так мы сидели, внимая рассказам приблудного чурдаля, не постеснявшегося назваться Шолоховым, и размышляли об ушедших днях советской культуры. О годах, героически растрыньканных и растащенных на цитаты, спущенных в канализацию и уплывающих всё дальше и дальше в полуправдоподобную хмельную марь. И многострадальный пластиковый флакон ходил и ходил по кругу – до тех пор, пока самогон в нём не закончился. А мы ещё некоторое время слушали классика соцреализма, наград чьего имени сегодня удостоились. Или шизика, столь удачно угадавшего нашу коллективную апперцепцию, что по отношению к нему не возникало ни малейшего отторжения. Зато он, после того как разговор коснулся исторических судеб казачества, вдруг прервался на полуслове, обвёл нас взыскующим взглядом – и спросил:
– Вы вообще кто есть по социальному происхождению: казаки али как?
– Казаки, – ответил Василий.
– Я – только наполовину, – признался я.
– Это ничего, – рассудил Шолохов. – Я тоже наполовину, если считать по крови. По крупному счёту, вопрос-то заключается не в кровях, а в самосознании. Нынче мало кто пишет о казаках. Да и в моё время с этим обстояло не лучше… Вот вы, литературная поросль, что излагаете об родном крае? Казачью тему поднимаете?
– Ну… – закатил глаза Егоров, припоминая своё творчество.
– Мы исторические темы не затрагиваем, – пояснил Василий. – Пишем о местных делах, но в свете современности.
– У меня есть два стихотворения о казаках, – сказал я. – Правда, они не исторические: даже не знаю, к какому жанру их отнести.
– Жанры меня не интересуют, – сообщил собеседник. – Давай-ка прочти. Два стихотворения не надо – одного будет достаточно.
– Ладно, – согласился я. И прикурил сигарету, припоминая собственные строки. Сделал затяжку, выдохнул дым в пространство над собой – и принялся декламировать:
На склоне заката, облитого кровью реликтовых птиц,
седлают коней казаки из далёких небесных станиц -
сбиваются в стаи и мчатся в тиши, и верстают маршрут
в неверные сумерки, в пыль уходящих минут;
черны их бешметы, черны сапоги и папахи черны,
и только в зрачках – сумасшедшая сталь восходящей луны.
Ни гика, ни стука; не звякнет нечаянно бранная снасть -
как будто и звуки боятся на тёмную землю упасть.
Несутся безмолвные сотни к мерцающей первой звезде
по мёртвому Дикому Полю, которое ныне – везде.
Вдоль гиблых лиманов, отравленных рек и бесплодных полей
размашистой рысью, а после – намётом пускают коней,
безудержно мчат по украинным вехам родимой земли,