Через две недели после отъезда французских врачей из Москвы, 21 октября 1888 года, в клинику Захарьина наведался сам министр народного просвещения граф Делянов, никогда не выделявшийся ни оригинальностью суждений, ни широтой взглядов, зато обладавший особым верховым чутьём дрессированного чиновника. С интересом прослушав лекцию Захарьина о болезнях печени, министр выразил профессору своё удовлетворение, подчеркнув, «что при его талантливом чтении и неспециалисту становятся ясными болезненные проявления».178 Более чем странный визит хитроумного министра, способного безукоризненно ориентироваться в конъюнктуре, но не в медицине, в сопровождении свиты должностных лиц, не имевших ни малейшего представления о врачевании, в студенческую аудиторию вызывал естественный вопрос: Захарьин ли всё ещё украшал собою факультетскую терапевтическую клинику или место заслуженного ординарного профессора украшало теперь Захарьина? Однако у биографов Захарьина этого вопроса не возникало.
IV. Московский оригинал
Бургомистр. Прежде всего, будьте добры, говорите потише, по возможности без жестов, двигайтесь мягко и не смотрите мне в глаза.
Ланцелот. Почему?
Бургомистр. Потому что нервы у меня в ужасном состоянии.
Евгений Шварц. «Дракон»
Среди всевозможных чудаков и сумасбродов, то изумлявших, то ужасавших, но чаще забавлявших московских обывателей во второй половине XIX столетия, профессор Захарьин занимал чуть ли не первое место. Слухи о необыкновенных его проказах и фортелях становились порой основной темой застольных бесед и пересудов врачей. Однако раньше других кое-какие странности в его поведении и манерах уловили студенты – публика извечно любопытствующая и готовая подолгу обсуждать достоинства и недостатки своих наставников.
Чудаковатый преподаватель
Ещё в 1860-е годы, когда Захарьин служил экстраординарным профессором медицинского факультета Московского университета, студенты заметили, что он никогда не подъезжал к своей клинике на Рождественке в коляске, запряжённой парой лошадей, а пользовался только пролёткой, неторопливо влекомой старой и смирной кобылой. Зимою же не было случая, чтобы его доставили в присутствие на санях с застёгнутой медвежьей полостью – даже в крепкий мороз он накрывался пледом. Немного позднее выяснилось, что этот высокий, чернобородый, довольно энергичный человек плотного телосложения постоянно опасался всех мыслимых и немыслимых дорожных происшествий, но пуще всего боялся застёгнутой полости в санях, поскольку из неё нельзя было ни выпрыгнуть, ни благополучно вывалиться, если сани вдруг перевернутся.179
Вслед за тем обнаружилось ещё одно его свойство: на лекциях он не терпел ни малейших проявлений недостаточного внимания к его словам. «Господин студент! Как ваша фамилия? – грозно вопрошал он, увидев, как один из его слушателей осмелился вертеть в руках карандаш. – Что Вы делаете? Вы путаете мои мысли. Я не могу продолжать лекцию! Вы точно кавалерист какой!»180 Если же студенты на первом ряду позволяли себе какие-то непроизвольные движения ногами, он прекращал лекцию и, скрестив на груди руки, взволнованно произносил: «Не могу! не выношу! Прошу вас, господа, не качать ногами!».181 Особенно возмущал его любой, пусть самый незначительный и невинный шум в аудитории. Достаточно показателен в этом отношении рассказ одного из его бывших слушателей:
«В 1868 году на одной из его клинических лекций мне пришлось сидеть непосредственно позади него; записывая за ним лекцию в большую тетрадь из толстой бумаги и торопясь, я перевернул лист весьма быстро, причём последовал громкий звук хлопанья и шум шелеста бумаги. В этот момент Григорий Антонович остановился на полуслове и стал тяжело дышать. Вся аудитория как будто замерла, в тишине слышно было только дыхание больного и одышка профессора. Товарищи устремили на меня взгляды, полные укоризны, что вот де из-за тебя можем потерять лекцию. Нам, по преданию, было известно, что Григорий Антонович не переносит во время разбора больного постороннего шума, почему и было условлено, чтобы опоздавший на лекцию во время её уже не входил в аудиторию. Со своей стороны, я сидел в страхе и ожидании грозы или бури, но никакой бури не последовало. Когда миновала одышка, обернувшись в мою сторону, Григорий Антонович сказал, не возвышая при этом голоса: «Я всё делаю, чтобы избавиться от тягостной для меня раздражительности, вот, посмотрите мой затылок, жгу его йодистой настойкой, не щадя, но ничего не могу поделать. Прошу вас, будьте поосторожнее». И продолжал лекцию».182
Столь обострённое на протяжении многих лет восприятие несущественных шумов и оптических воздействий свидетельствовало о патологически повышенной чувствительности – стойкой психической гиперестезии как совершенно заурядном проявлении эмоциональной нестабильности. Однако у Захарьина слуховая гиперестезия с неадекватной реакцией на всякий неожиданный звук и даже шорох приобретала уже характер так называемого симптома заведённой пружины, нечаянно выдававшего его постоянную аффективную напряжённость.
Давно известно, что общая психическая гиперестезия в клинике невротических расстройств сочетается нередко с выраженными и продолжительными болезненными ощущениями по ходу позвоночника, в пояснично-крестцовой области и в нижних конечностях. Такой болевой синдром отдельные психиатры XIX века определяли как спинальную ипохондрию или спинальную неврастению, но терапевты и хирурги рассматривали только как ишиас (ишиалгию) органического происхождения. Был ли у Захарьина подлинный корешковый синдром или его терзала психогенная невралгия, ныне установить нереально. Известно лишь одно: в конце 1871 года он решился на операцию вытяжения седалищного нерва в связи с его предполагаемым хроническим раздражением или воспалением.183
Здравомыслящие и осторожные врачи неизменно отвергали такого рода хирургические вмешательства в силу их необоснованности, безуспешности и небезопасности, но для лиц, страдавших ипохондрическими расстройствами и жаждавших чуда быстрого и радикального избавления от своих тягостных ощущений, эти операции (иногда повторные) обладали особой притягательностью. Впоследствии Захарьин на одной из своих лекций высказался о хирургическом вытяжении седалищного нерва довольно сдержанно: «Надо мной самим проделали эту операцию. Друзья постарались. Что же. Я благодарен хирургу: я остался жив и невредим, но пользы от этого не получилось ни малейшей».184
Пользы от «варварской», по выражению того же Захарьина, операции действительно не было никакой, зато вреда – в избытке. Бессмысленное и, главное, кровавое хирургическое вмешательство не могло не привести к образованию множества спаек, сдавивших седалищный нерв. Веским подтверждением этого необратимого патологического процесса стали атрофия мышц нижней конечности и пожизненный болевой синдром (теперь уже преимущественно органической природы). С тех пор Захарьин, по словам профессора Голубова, часто сравнивал свой фактически ятрогенный ишиас с «ядром, прикованным к ноге каторжника».185
После операции его поведение совершенно преобразилось. Поглощённый неустанными заботами о больной ноге, он прежде всего свёл к минимуму свои профессорские обязанности, ограничив их одним лишь чтением лекций. Больных, поступавших в терапевтическую факультетскую клинику, с 1872 года лечили его ассистенты и ординаторы без какого-либо участия профессора.