Об этом и велась речь за царской трапезой. Голицын говорил неспешно, подбирая убедительные слова и соразмеряя паузы.
– Я думаю так, православные: греческая нация очень древняя, они христьяне, как и мы есмь, но я полагаю, что они просто в гордыне своей погрязли. Они перепутали своих идолов каменных с верой Христовой. Ведь мы хорошо помним, откуль пошло прозвание греков. За поклонение богам каменным их и прозвали изначально – «грехи», это уж потом они себя в греков превратили. Слово «грех»-то от них пошло – коротка у эллинов память. Хотя свою выгоду они хорошо помнят. На каждом углу кричат, что, мол, Александр-то Македонский ихний-де, грек! Он мир завоевал! Его, мол, сам Аристотель учил. А сейчас они македонцев презирают: тёмные, мол, они, козлопасы. А вот о том, что царь македонский Филипп ихние города когда-то объединил и сделал государство эллинское, они прочно забыли; и о том, что Македония всегда была славянской державой, у них в памяти тоже дыра. А нам помнить надобно крепко: Александр Македонский – славянин по своему рождению!
Выслушав князя Голицына, вся компания оживилась и заговорила разом. По знаку царя рынды[5] налили каждому из застольцев по полной чаше крепкой медовухи. Послышались дружные здравицы: «За Александра Македонского!», «За славян!». Больше других выпивший крепкого мёда Никон громко крикнул: «Ура!» А царь произнёс: «Стоя, стоя за Александра – Великого славянина». Все встали, дружно чокнулись чашами с медовухой, и пир продолжился.
Князю Голицыну было лестно, что его речь о греках и Александре Македонском возымела такое воодушевляющее действие на сотрапезников. Как всегда бывает в застолье, ему захотелось подлить масла в огонь, и он снова попросил у царя разрешения слово молвить. От царя да и с других углов стола послышалось: «Говори, говори, говори, князюшко, руби правду-матку до конца». И князь рубанул!
– А кто прибил свой военный щит на ворота Царьграда в 6415 году от Сотворения мира? Вещий Олег прибил! А ведь это в те времена означало не только победу над этим городом и получение с него дани. Это означало, что с того самого дня, как он прибил на городские ворота свой щит, город получает от победителя покровительство и защиту.
Хотя и откуп тогда русичи получили знатный. А что в это время делали греки, какая защита была от них Царьграду? – И сам себе ответствовал князь: – А ничего они не делали, не было их у ворот константинопольских.
Ещё, может быть, успел бы что-нито промолвить Василий Васильевич, но подвыпивший Никон крикнул, как в лужу пёрнул:
– Москва – Третий Рим! Ура! Ура! Ура!
Тут кони, что называется, понесли. В общем, пост постом, а выпили тогда друзьяки изрядно. И кто бы мог подумать в то далёкое время, что слова «Москва – Третий Рим», сказанные во хмелю, возымеют для московского православия такое огромное значение.
Спустя малое время наступил 1652 год от Рождества Христова. (В окружении царя стало не редкостью считать года по-новомодному, а не как ранее, от Сотворения мира.) В этот год случилось знаменательное событие – умер Патриарх Московский и всея Руси Иосиф, и его место занял Никон. С этого момента и закрутилась церковная реформа. Хотя патриарх Иосиф тоже толковал о новом церковном порядке.
Нельзя сказать, что церковный раскол начался в одночасье, и нельзя говорить, что кто-то хотел устроить церковную распрю. Нет, как исстари повелось на Руси, «хотели как лучше, а получилось как всегда».
Патриарх Никон
Нужно сказать, что патриарх Никон в памяти русского народа остался навсегда лицом отрицательным. Церковные реформы, начатые им в православной России, были непопулярны и вредны. Патриарх Никон, в миру Никита Минин, родился в крестьянской семье. В двенадцать лет он покинул отчий дом и поступил в монастырь простым чернецом. В 1625-м Никита женился, но семейная жизнь у молодой пары не задалась. Все трое детей, которые у них родились, умерли в младенческом возрасте. Это было воспринято как Божья кара. Жена его приняла постриг, а сам Никон отправился на Соловки, где был пострижен в 1636-м. Приехав в 1646 году в Москву за сбором милостыни для монастыря, в котором он был игуменом, Никон познакомился с царём Алексеем Михайловичем. Они подружились, и молодой царь назначил его архимандритом Новоспасского монастыря в Москве. (В этом монастыре, между прочим, была усыпальница Романовых.) В 1649 году Никон был избран митрополитом Новгородским.
После пирушки, когда сотрапезники уже в третий раз выслушали друг от друга заверения в вечной любви и дружбе, они наконец-то распрощались и пошли каждый восвояси. Захар Иванович пил меньше других: он знал, что назавтра царь будет спрашивать его со всяческими подробностями о сегодняшней трапезе, а может быть, даже потребует и записать, кто и что говорил на пиру. За простоватой внешностью царя скрывался изворотливый разум.
Когда Захар Иванович переступил порог царских покоев и вышел на улицу, его догнал боярин Голицын. И сразу без обиняков начал:
– Ну и как тебе сегодняшняя трапеза, Захар Иванович?
«Ну, началось, – подумал дьяк. – Вот они, часики-то, выплывают». Однако виду не подал, что о чём-то догадывается, а продолжал источать приятность и радушие. Вслух же сказал:
– Да по мне, так хорошо потрапезовали, Василий Васильевич.
Окончание «ич» в отчестве Голицына он постарался произнести чётко и с нажимом. Ещё не каждый боярин на Москве был удостоен такой чести, чтобы его отчество имело такое почётное окончание. Это было нововведение, придуманное царём: денег платить не надо, а скажи «ич» в отчестве – человек и радый. А потом, подумав, рискнул:
– Только отец Никон чегой-то за Третий Рим вещал, я не шибко понял.
Хитрил Захар Иванович: всё он распрекрасно понял, но решил в простачка поиграть – а вдруг и Голицын что-нито брякнет. Но было похоже, что боярин пошёл с ним на разговор в открытую. Он сказал думному дьяку:
– Давай присядем, Захар, да вот хотя бы на этот ящик, и поговорим ладом. Я ведь понимаю, что ты рядом с царём чаще других пребываешь, он тебя, конечно, не слушает, но, я мню, прислушивается.
Сели на ящик торговый, помолчали, а потом боярин начал говорить, да сразу и гладко, как будто заранее приготовил сказ свой:
– Ты же знаешь, Захар Иванович, что я не так давно всю Европу верхами проехал. Сам знаешь, верший человек с седла много больше видит, чем пеший, а тем боле, чем тот, кто в карете или возку санном катается. Дык вот что скажу я тебе, мой дорогой дьяк. Ехал я, смотрел внимательно по сторонам, и горько на душе у меня было. А почему? А потому, что Европы я с Московией нашей сравнивал. И вот теперь думаю я: легко сказать «Москва – Третий Рим», а куда нашу грязь московскую по колено девать? Ведь только площадь Красная камнем мощена да две улицы, ближние к ней. А пьянство у нищебродов наших чем закроешь? Ты загляни в любой кабак московский – вонища такая стоит, какой у доброго хозяина и в хлеву нету. Помои хозяйки московские прямо с порога на улицу выливают. Да что там говорить, окна у нас все слюдяные, а в Европе я ни одного слюдяного окошка не видал – всё стекло. У нас пока только в домах горожан богатых стёкла стоят. Тамошние люди тоже пьют, да только пиво, потому и пьяных не увидишь. А по нужде? У нас в каждом дому ушат стоит, дык хорошо ещё, если в сенцах. Что молчишь, Захар Иванович, что молвишь на мои слова?
– Дык что тут можно ответствовать? Я мыслю, правду ты вещаешь, как видал, так и молвишь. А бани-то есть у них в Европах?
Сказав эти слова, дьяк хитро подмигнул князю, и оба расхохотались.
– Бани я в Европе не наблюдал, Захар Иванович, дома в корытах моются; да, честно сказать, и горшки для нужды у них даже в богатых домах стоят.
Захар Иванович внимательно слушал Голицына, а потом молвил:
– Не пойму я тебя, князь, к чему ведёшь энти речи?
– А речи мои к тому, Захар Иванович, что при удобном случае замолви за меня словечко царю-батюшке – хочу я с посольством в Европу отбыть. Служить буду верой и правдой, ты меня знаешь, а грязь московская надоела по горло, и даже выше.