И когда я вспоминаю об этом, у меня мурашки по коже не от ее оглашенного рыка и не от тех нелепых слов, которые она гневно на нас обрушила, а от этих, я думаю, искренних слез, ставших для меня выражением той слепой ненависти, которая жива еще и сегодня. Это были дни, сблизившие меня с отцом. А ровно через неделю, когда Москва прощалась со Сталиным, мы услышали по радио голос Берии: «Кто не слеп, тот видит». Я увидел, как вздрогнул отец и на его лбу снова пролегли складки. В голосе Берии звучало предупреждение. Я уже знал о врагах народа: один из маминых братьев, арестованных в тридцать седьмом году, все еще находился в лагере. Неужели ничего не изменится? Но ненавистный Берия сам оказался врагом народа, его расстреляли, и это было воспринято как возмездие.
Начиналась эпоха Хрущева – эпоха «оттепели». Однако лед на Десне растаял быстрее. Умерла баба Хана – добрая наша Ханита. Ей было уже девяносто, и она, как свеча, тихо угасла. Надо было ее хоронить. У отца были довольно натянутые отношения с родственниками: мы жили не так, как они. Но он вместе со всеми отправился в шул, чтобы обсудить порядок предстоящего погребения. Родственники все еще придерживались старой, еще библейской традиции, которая предписывала проводить обряд погребения так, как это изложено в «Борн Юдас»: «Пыль и земля – мое ложе, древо и камень – моя подушка».
Отец вернулся домой раздраженным и сделал все, чтобы земля и камень не отягощали грудь его матери. Но меня, как и Яна, на похоронах бабушки не было. Левиты, к которым принадлежала наша фамилия, как предписывает та же традиция, не должны, пока живы родители, бывать на кладбище. Я помню только, каким отец вернулся тогда с похорон, ни слова не говоря, забился в угол и, опрокинув в одиночестве стопку водки, долго просидел там, погруженный в себя. Никто не посмел его потревожить. Давно уже на том же кладбище лежат и мои родители – в огромном городе мертвых, где мирно покоятся русские и евреи, объединенные смертью, которая ассимилирует всех без разбора. И если на старой, довоенной части кладбища еще встречаются могилы с древнееврейскими начертаниями и без холмиков у подножий, то более поздние еврейские захоронения выглядят так же, как могилы у русских. Здесь растут кусты, деревца, установлены скамейки и столики, так способствующие общению. Это, я полагаю, действует на нас благотворно.
Должно быть, именно в это время я начал читать Ветхий Завет. Надо ли говорить, что библией для советских людей была тогда история партии? Книгу книг я нашел в буфете, в одном из выдвижных ящиков. Сразу же замечу, что чтение было нелегким, но что меня привлекло, что превращало сказочное содержание в реальность, так это имена библейских героев. Еще ни одна книга не дарила мне столько знакомых еврейских имен. Я упивался радостью узнавания. Разве у меня нет дяди Соломона и дяди Исаака? А мои тетушки – Эстер, Рахиль, Ревекка… Я понял, что это история моего народа. Я почувствовал, что имею к этому самое прямое отношение, и дальнейшее чтение пошло у меня, можно сказать, вдохновенно, хотя религиозного восприятия не было.
Наверное, я был довольно влюбчивым мальчиком и влюблялся в основном в русских девочек в соответствии, так сказать, со своим окружением. Одну из девочек звали Инна, и жила она в новом доме для партработников. Инна – первая моя большая любовь, и, конечно же, несчастная. Я учился уже в восьмом классе, и было мне, следовательно, пятнадцать лет. Впервые я увидел ее в городском парке сидящей на скамейке. С белым бантом, как будто бы ей на голову села большая бабочка. Одним словом,
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты…
Это был настоящий нокаут. Я очень долго соображал, что же мне предпринять, пока девочка не поднялась со скамейки. Ноги сами понесли меня вслед за нею. Я старался держаться на почтительном расстоянии – а вдруг заметит? – и проводил ее таким образом до самого дома. Увидев этот дом, я сразу понял, что не туда вляпался. Но сердцу ведь не прикажешь! И уже назавтра, еще перед школой, я снова был у этого вызывающего опасения дома. Так я узнал, что учится она в первой школе, и каждый день после уроков бежал сюда, чтобы взглянуть на нее хоть издали.
Я еще не оправился от нокаута и нахватал множество двоек. Все говорили, что со мною происходит что-то не то. Я же считал: напротив, то самое. Наконец, набравшись решимости, я подошел и молча сунул ей в руку билет в кино. В то время шел у нас «Милый друг», французский фильм по роману Мопассана «Bel-Ami», который я уже успел посмотреть два раза. Несмотря на отсутствие всякой уверенности, я шел на первое наше свидание с неведомым мне до того приподнятым чувством. Казалось, должна решиться моя судьба. Я слышал, как колотится сердце.
И надо же! Я глазам не поверил! Чудо свершилось: она пришла. И тут случилось невероятное. Может быть, от избытка чувств, может быть, по другой причине, но тоже на нервной почве, на меня напал вдруг страшенный насморк, да еще с сумасшедшим чиханием. Люди стали оглядываться. Платок моментально хоть отжимай, другого платка нет, а из носа льет как из крана. Я готов был провалиться сквозь землю. Это почти случилось. То ли меня сотрясло чиханием, то ли я поскользнулся на чем-то, но вот как последний дурак я сижу на асфальте, прижав к лицу промокший платок, и озираюсь по сторонам, пытаясь понять, куда же делась моя избранница. А что еще ей тогда оставалось, как не скрыться отсюда? И чем быстрее, тем лучше. Конечно, я был бесконечно несчастен и, пожалуй, начинал догадываться, что на роль bel ami я вовсе или пока еще не гожусь. Но я и сегодня уверен в том, что это фиаско моего первого рандеву ничего общего не имело с моим происхождением и с принадлежностью девочки к брянской партийной аристократии.
Более чем вероятно (что само по себе совершенно естественно), что меня, несмотря на некоторый худой опыт, который я уже проделал, половое различие интересовало больше, чем все этнические и политические различия. А тем временем я открыл в себе новую любовь – любовь к книгам, к литературе. Правда, брянская библиотека особым богатством не отличалась, да к тому же здесь, как и повсюду, имелось своего рода послецензурное сито, жертвами которого пало немало книг еще живых и даже признанных советских авторов, прежде всего произведения, написанные ими в ранние годы – например, в двадцатые. И такую книгу можно было время от времени найти, пожалуй, только в провинциальных библиотеках благодаря случайному недосмотру перегруженных работой библиотекарей.
Так, я еще помню, какое невероятно удручающее впечатление произвел на меня ранний роман Ильи Эренбурга «Хулио Хуренито». Я еще был недостаточно информирован о жизни, которую приходилось терпеть евреям в России, а также членам моей семьи в прошлом; но я знал достаточно, чтобы с ужасом прочитать эренбурговские зловещие предложения, исполненные горькой сатиры, из года тысяча девятьсот двадцать третьего, его пророчество о судьбах иудейского племени, которое он вкладывает в уста сумасбродного учителя: «В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы уничтожения иудейского племени в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире и во многих других местах. В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных погромов, также реставрированные в духе эпохи сожжение иудеев, закапывание оных живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы „эвакуации“, „очистки от подозрительных элементов“ и прочее, прочее. На торжества приглашаются кардиналы, епископы, архимандриты, английские лорды, румынские бояре, русские либералы, французские журналисты, члены семьи Гогенцоллернов, греки без различия звания, а также все желающие…Болезни человечества не детская корь, а старые закоренелые приступы подагры, и у него имеются некоторые привычки по части лечения… Где уж на старости лет отвыкать!» Быть может, я читал эти строки с чрезмерной увлеченностью подростка, способного дать волю фантазии даже там, где речь идет о злодействе.