Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Оставалось одно: замкнуться в себе и молчать, пока других лихорадит и в них бурлят страсти. Это было нелегко. Ибо даже в эмиграции – чего я отведал предостаточно – не так тяжело жить, как одному в своей стране. В Вене я отдалился от моих старых друзей, искать новых сейчас было не время. Только с Райнером Марией Рильке я иногда мог разговаривать со всей откровенностью. Его тоже удалось пристроить в тихую заводь нашего военного архива, ибо было немыслимо, чтобы он, с его сверхчувствительностью, у которого грязь, запах, шум вызывали неподдельную физическую дурноту, тоже сделался солдатом. Не могу не улыбнуться, вспоминая его в форме. Как-то в мою дверь постучали. Нерешительно вошел солдат. В следующее мгновение я ахнул. Рильке – Райнер Мария Рильке – в военном облачении. Он выглядел таким трогательно-неловким, стесненным узким воротом формы, терялся от одной мысли, что должен, прищелкивая каблуками, отдавать честь каждому офицеру. А так как он, при своей неутомимой тяге к совершенству, стремился и эти ничтожные формальности устава исполнять образцово, он находился в состоянии постоянной растерянности. «Я, – сказал он мне своим тихим голосом, – ненавижу военную форму еще с училища. Я думал, что навсегда избавился от нее. А теперь вот снова, почти в сорок лет!» К счастью, нашлись люди, готовые прийти на помощь и защитить его, и благодаря доброжелательному медицинскому освидетельствованию его вскоре уволили вчистую. Он еще раз пришел в мою комнату, чтобы проститься – теперь уже снова в гражданском платье, так и хочется сказать: им повеяло – настолько непередаваемо бесшумно он всегда входил. Он хотел поблагодарить меня за то, что я через Роллана пытался спасти его библиотеку, конфискованную в Париже. Впервые он уже не выглядел молодым, казалось, будто думы об ужасах войны иссушили его. «За границу, – сказал он, – если бы только можно было за границу! Война – всегда тюрьма». И он ушел. А я снова остался совсем один.

Через несколько недель я, решившись не поддаться этому опасному массовому психозу, перебрался в деревенское предместье, чтобы в разгар войны начать мою личную войну: борьбу против того, чтобы разум был предан временному безумию толпы.

Борьба за духовное братство

Уединение само по себе помочь не могло. Обстановка оставалась удручающей. И вследствие этого я сделал вывод, что одного пассивного поведения, неучастия в этом разгуле поношения противника недостаточно. В конце концов, писатель для того и владеет словом, чтобы даже в условиях цензуры все же суметь выразить свои взгляды. И я попытался. Написал статью, озаглавленную «Зарубежным друзьям», где, прямо и резко отмежевавшись от фанфар ненависти, призвал даже при отсутствии связи хранить верность всем друзьям за границей, чтобы потом при первой возможности вместе с ними способствовать возрождению европейской культуры. Я отправил ее в самую популярную немецкую газету. К моему удивлению, «Берлинер тагеблатт» не колеблясь напечатала ее без всяких искажений. Лишь одно-единственное место – «кому бы ни довелось победить» – стало жертвой цензуры, поскольку даже малейшее сомнение в том, что именно Германия выйдет победителем из этой мировой войны, было в ту пору крамольно. Но и с такой поправкой эта статья вызвала немало негодующих писем сверхпатриотов: они не понимали, как это в такое время можно иметь что-то общее с нашими вероломными врагами. Меня это не очень-то задевало. За всю свою жизнь я никогда не пытался обращать других людей в свою веру. Мне достаточно было того, что я мог исповедовать ее, и исповедовать ее гласно.

Две недели спустя, когда я уже почти забыл об этой статье, я обнаружил отмеченное штемпелем цензуры письмо со швейцарской маркой и по хорошо знакомому почерку сразу же узнал руку Ромена Роллана. Он, вероятно, прочел статью, поскольку писал: «Non, je ne quitterai jamais mes amis»[44]. Я сразу же понял, что эти несколько строк – попытка прощупать, возможна ли в условиях войны переписка с австрийским другом. Я тотчас ответил ему. С тех пор мы писали друг другу регулярно, и эта наша переписка продолжалась затем свыше двадцати пяти лет, пока Вторая мировая война – еще более бесчеловечная, чем первая, – не прервала всякую связь между странами.

Это письмо – один из счастливейших моментов моей жизни: словно белый голубь, прибыло оно с ковчега рычащего, топочущего, свирепого зверья. Теперь я не чувствовал себя одиноким, я вновь – наконец – был связан с единомышленниками. Духовные силы Роллана, превосходящие мои, сделали и меня более сильным. Ибо и через границы я знал, как замечательно Роллан проявляет на деле свою человечность. Он нашел единственно правильный путь, который в подобные времена обязан избирать для себя художник: не участвовать в разрушении, убийстве, а – следуя прекрасному примеру Уолта Уитмена, который был санитаром во время Гражданской войны в США, – содействовать оказанию помощи и милосердию. Живя в Швейцарии, в Женеве, где он оказался, когда разразилась война, и освобожденный по состоянию здоровья от всякой воинской обязанности, Роллан сразу же отдается работе в Красном Кресте и изо дня в день в переполненных помещениях работает над поразительным произведением, за которое я позднее попытался во всеуслышание высказать ему благодарность статьей «Сердце Европы». После кровопролитных сражений первых недель всякая связь была прервана, в воюющих странах родные не знали, погиб ли их сын, брат, отец, только пропал без вести или попал в плен и где об этом узнать, поскольку на получение известий от «врага» надеяться было нечего. И Красный Крест взял на себя задачу посреди всех этих ужасов и жестокосердия снять с людей хотя бы самое жестокое страдание: мучительную, как пытка, неизвестность о судьбах любимых людей, переправляя из враждующих стран письма пленных на родину. Разумеется, созданная за десятилетия до того организация не была рассчитана на такие масштабы, исчисляемые в миллионах; ежедневно, ежечасно число добровольных помощников должно было расти, ибо каждый час мучительного ожидания для родных означал вечность. В конце 1914 года каждый день приносил уже тридцать тысяч писем; в результате в тесном Musée-Rath[45] в Женеве теснились тысяча двести человек, чтобы обработать ежедневную почту и на нее ответить. И тут же среди них трудился, вместо того чтобы эгоистично заниматься исключительно своим литературным делом, самый человечный среди писателей – Ромен Роллан.

Но он не забывал и о другом своем долге – долге художника – высказать свои убеждения, даже если они войдут в противоречие с господствующим в его стране настроением, да и настроением во всем ведущем войну мире. Уже осенью 1914 года, когда большинство писателей старались превзойти друг друга в ненависти, пикировались и с пеной у рта осыпали друг друга оскорблениями, он написал ту памятную исповедь «Над схваткой», в которой, выступив против духовной вражды между народами, требовал от художника справедливости и человечности даже в разгар войны, – ту работу, которая, как никакая другая в то время, вызвала полемику и повлекла за собой целую литературу за и против.

Ибо это положительно отличало Первую мировую войну от Второй: слово тогда еще имело силу. Оно еще не было забито насмерть организованной ложью, «пропагандой», люди внимали печатному слову, они ловили его. В то время как в 1939 году ни одно выступление поэта ни с добрыми, ни со злыми помыслами не оказало ни малейшего воздействия, как и по сей день ни одна книга, брошюра, статья, стихотворение не затронули самое сокровенное в массах или хотя бы повлияли на сознание, в 1914 году стихотворение в четырнадцать строк, подобное «Гимну ненависти» Лиссауэра или недалекому заявлению «93-х представителей немецкой интеллигенции», а с другой стороны, такая статья в восемь страниц, как «Над схваткой» Роллана, такой роман, как «Огонь» Барбюса, способны были стать событием. Моральная совесть мира не была еще истощена и выхолощена, как сегодня, она моментально откликалась на любую явную ложь, на всякое нарушение прав народов и гуманности всей силой многовековой убежденности.

вернуться

44

Нет, я никогда не покину своих друзей (фр.).

вернуться

45

Музее живописи (фр.).

50
{"b":"73995","o":1}