Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но дети есть дети, и, хотя они более жестоки и беспощадны, часто они оскорбляют и обижают друг друга, не задумываясь и не понимая того, что делают, следуя дурному примеру взрослых. Да, дети есть дети. Дети отходчивы, и они – гонители и гонимые – до поры до времени уживаются. Мы часто летом большой гурьбой ходили на реку. Десна – река широкая и глубокая, к тому же – река коварная: стремнины, водовороты, и вот однажды я угодил в один из коварных водоворотов. Я сразу забился, затрепыхался, отчаянно сопротивляясь зыбучей пучине, но вскоре понял, что силы мои иссякают и меня тянет на дно. Я готов был уже смириться, уже мутилось мое сознание, как чьи-то руки подхватили меня: это они, мои приятели, пришли мне на помощь, вовсе не думая, что, рискуя жизнью, спасают еврея. Они вытащили меня на берег и привели в чувство. Открыв глаза, я увидел склонившиеся надо мной лица, удивился: над чем они так гогочут, что тут смешного («Ну ты даешь, Гена! Вот учудил-то!»).

О том, что со мной случилось, никто не узнал: ни дома, ни в школе. В детской среде особые правила, свои, так сказать, законы. В мире взрослых – совсем другие. Плохо ли, хорошо – но с Васькой уж как-нибудь я мог разобраться. А вот к Василию Николаевичу я даже не знал, как подступиться. Я рос с убеждением, что взрослые просто не могут позволить себе того, что позволяют дети, и раз за разом приходилось разубеждаться. В первую очередь это, конечно, относилось к учителям, ведь дети им уже заранее доверяют.

Как ни печально, но среди моих учителей тоже находились такие, кому, очевидно, доставляло некое удовольствие унизить меня, дать мне почувствовать, что я не такой, как другие. Двоюродный брат подарил мне великолепную готовальню, вероятно немецкую. Такой и близко ни у кого не было. Но, к сожалению, сама чертить готовальня не умела, а для меня и поныне провести две параллельные прямые – задача сверхнепосильная. Но я старался, и вместо двух параллельных прямых мог, не жалея последних сил, начертить десять кривых. Наша уже далеко не молодая чертежница Марина Ивановна время от времени отслеживала тщетность моих усилий. Возможно, она про себя и хихикала и даже вздыхала, но я об этом не знал, пока она, чуть задержавшись у моей парты, не процедила сквозь зубы снисходительно и в то же время, как мне показалось, брезгливо: «Тебе черчение все равно ни к чему, для вашего шахера-махера это не пригодится».

Не знаю, долго ли она готовила столь восхитительную тираду, или это вырвалось из нее спонтанно, но вряд ли она предполагала, что слова ее так заденут меня, что я их запомню надолго и что это будут единственные слова, которые она оставит во мне. Мне было очень обидно и за себя, и за свою семью, которая ни к шахеру-махеру, ни к гешефтам никакого отношения не имела, хотя к этому времени я знал и таких евреев (а в их числе и родственников), которые проворачивали какие-то махинации и постоянно ловчили. Но зачем же – рождался во мне протест – стричь всех под одну гребенку, как будто этим грешат только евреи?

Предубеждения все больше и больше способствовали распространению омерзительной смеси из отдельных фактов и полуправды с откровенной ложью. Возможно, время было такое: конец сороковых годов многим напомнил конец тридцатых, о которых мы, дети, тогда ничего не знали. Повсюду, точно туман, сгущался мертвящий страх. Страх окутывал и детей. Почему родители, разговаривая, перешли на шепот? Что вообще происходит? Мы были уже достаточно взрослыми, чтобы задавать себе вопросы.

А тут нагрянула к нам ночью беда. Перед домом остановилась машина. Громкие голоса и стук кулаков. Казалось, что дверь разлетится в щепки. Грохот тяжелых сапог. Вся мебель опрокинута, сдвинута. Гремит и звенит посуда, которую выбрасывают из буфета, сметают с кухонных полок. Настоящий погром. Но нет – это к нам пожаловала милиция и творит свое правое дело. Спасибо, нашелся какой-то доброжелатель – может быть, даже сосед – и сообщил куда следует, что наш отец прячет у себя золотишко. И посему возникает золотое еврейское дело, и доблестные стражи порядка врываются в наш дом ночью и переворачивают все вверх дном. Да только золота, явного или тайного, к сожалению, не находят. А назавтра, возможно, какой-нибудь очередной патриот, сообщая самую последнюю новость, мог бы доверительно подмигнуть: «Как же, у них найдешь…» – и злорадно осклабиться: «А представляешь, как эти пархатые перетрухали?» И был бы не так уж далек от истины.

Но это то, что подсказывает сегодня воображение. А вот что во мне осталось неизгладимо: грубые ручищи вскрывают футляр детской скрипки, выбрасывают смычок и вырывают скрипку из футляра, ощупывают подкладку, а потом добираются и до скрипки, до ее хрупкого и нежного тела, которое одна ручища обхватывает за талию, а другая запускает толстые пальцы грубо внутрь. «А что? Подходящий тайник!» Бедная скрипка… Она не выдерживает насилия, и снова, в который раз, я слышу этот душераздирающий хруст ее расщепленного стана и стон оторванных струн, как тяжкий предсмертный вздох.

И подобные диссонансы тоже сопровождали мое детство. Особенно резко и угрожающе они прозвучали в те мартовские дни 1953 года, когда умер Сталин.

С самого раннего детства мои родители играли со мной, как это для меня ясно теперь, в весьма серьезную игру – древнюю как мир и столь веселую игру вопросов и ответов, в которую особенно охотно играют с маленькими детьми – всякий раз модифицируя ее в соответствии со временем: «Кого ты любишь больше: папу или маму?» Обычно родители сами заботятся о том, чтобы ответ выпал по желанию. Но у меня вопрос звучал так: «Папу или Сталина?», «Маму или Сталина?» И, насколько я могу вспомнить, мой ответ совпадал с желанием родителей, даже если происходило это потому, что я это видел по ним и хотел доставить им радость.

Мой ответ соответствовал их желанию и тогда, когда я давно уже ходил в новую школу в центре города, где на стенах висели портреты Сталина и его лицо смотрело на нас: сверху вниз, кривая трубка под усами, или улыбаясь с московского Мавзолея дедушки Ленина, а на балюстраде перед ним – маленькая девочка с букетом цветов. В нашем доме Сталин не улыбался. Он улыбался лишь в моих учебниках и в учебниках моего брата. Мы жили, можно сказать, среди портретов великого Сталина, только дома – если не открывали учебников – этих портретов не было. Но Сталин присутствовал в нашей жизни не только своими портретами: все, что происходило в стране, было связано с его именем. Без Сталина нашу жизнь представить было вообще невозможно.

Очень отчетливо вспоминаю я вечер того мартовского дня, когда казалось, что вся страна на мгновение задержала дыхание. В тот день отец, как обычно, вернулся с работы. В окно я видел, как он переходит площадь и размеренным шагом направляется к дому. Но стоило ему появиться в дверях, как всю его степенность как ветром сдуло. Он сразу же вытащил из-под шкафа патефон и, водрузив его на стол, сразу его завел, потом порылся в пластинках, отыскал какую-то одну, установил, опустил на нее иголку и только после того уселся на оттоманку. Радостная, ликующая мелодия разнеслась по дому. Мама испуганно оглядывается, мама недоумевает: «Сегодня объявлен траур». А папа очень серьезно и очень спокойно ей отвечает: «Сегодня великий день. Поверь, что хуже уже не будет. Какое счастье, что величайший отец всех народов и народностей наконец-то сдох!»

Он сказал буквально – «сдох». Я испугался этого слова. Чтобы так вот про Сталина… Но я не ослышался. Я испугался: знал уже кое-что о судьбе нашей семьи и моих родителей. Но разве умер не великий генералиссимус, который победил немцев и спас страну, как это было написано в моих учебниках?

Сейчас уж не припомню, повергли ли меня неосмотрительные слова моего отца в тот вечер в душевный разлад. Но даже если на мгновение это было так и образ Сталина в моем сознании был окутан еще остатком сияющего нимба, то на следующее утро уже первый урок в школе вернул меня к действительности.

Лишь только вошел я в школу, первое, что я узнал, – это то, что врачи-евреи виновны в смерти великого Сталина. Учительница истории, которая была нашим классным руководителем, женщина на вид суровая, с гладко зачесанными назад волосами, стянутыми на затылке в узел, – характерная для того времени внешность, – вызвала всех мальчишек-евреев к доске и, выстроив перед всем классом, закричала на нас: «Я стыжусь за вас! Вам, конечно, не стыдно, ведь вы отродье, вы отравители! Вон отсюда, из класса!» А в глазах у нее – настоящие слезы.

94
{"b":"73995","o":1}