Литмир - Электронная Библиотека

Переживала ли мать за сына, когда закрыла за ним дверь? Весь вечер она посвятила работе, чтобы сокрыть от себя следы пережитого, заметать их чужими словами, в конце концов, заслонить чужой бедой и, наконец, для верности, спрятаться от себя самой в глубоком сне, а для этого в домашней аптечке всегда было необходимое средство.

Что думал Иван о своей матери? Полагал ли он, что жизнь её проходит бестолково? Чтобы понять его к ней отношение, достаточно знать, что он заранее сложил в чемодан только не тяжёлые вещи, заботясь о её хрупкой женской руке. Среди собранных им вещей была детская фотография Елены Николаевна, на которой она, будучи ещё ученицей начальной школы, была запечатлена вместе с клоуном после посещения представления в цирке. К изумлению своему, Иван заметил, что много сходства было между ним самим и той девочкой. «Что же стало с ней?» – спросил себя Иван, выходя во двор дома.

Отец

На следующий день Иван Можайский сидел в отделе кадров городской поликлиники и писал заявление о приёме на работу, на должность врача-хирурга. В это самое время у него зазвонил телефон, отец пытался найти его. Спустя полчаса, после того, как Иван закончил с документами, он сам перезвонил ему:

– Отец, – начал он разговор, – ты, вероятно, говорил с мамой по поводу…

– Ты…. ты… – не дал ему договорить Александр Николаевич.

Иван не мог себе вообразить, сколько гневных слов обрушится на него. Он вынужден был отключить телефон.

Холодный человек вмиг превратился в кипящую массу из разного рода чувств, разум отступил и дал волю аффекту, который, в свою очередь, из-за слишком длительного заточения чувств, проявился в нём излишне яростно. Александр Николаевич страдал о сыне, он видел в нём потенциал человека идейного, самовыдвиженца, первопроходца. У него хватило бы духу угрожать смертью сыну, лишь бы притупилась в нём его самобытность. С одной стороны, он был горд за сына и горд его решением – отвечать за себя, с другой – понимал, что для него, как для отца и руководителя, это будет или хорошо, или очень плохо. Но насколько хорошо и насколько плохо, до конца он всё же не сознавал.

Вечером того же дня, на кухне квартиры, которую Иван наскоро успел снять, за столом сидел человек, он быстро записывал приходящие ему на память воспоминания об отце. Его рука выводила корявые линии, строки скакали по листу бумаги, порой слова не имели окончаний. Такое письмо он отправил себе из прошлого: непоследовательное, неаккуратное, мокрое, прощальное. Иван Можайский любил отца, образ сильного духом мужчины стучал в его мыслях, и так жутко ему было осознавать пустоту чужого для него места, которое теперь он должен именовать домом, так трудно было от мысли о простом понимании жизни отцом, что вдруг ему захотелось броситься к нему, чтобы объяснить, что значит «жить сложно», и зачем так жить важно. Но по каким-то неясным причинам, которые он не мог определить себе, он этого не сделал. Можно только догадываться, насколько близко к сердцу принял он потерю отца, образ которого окончательно выродился для него в чистое, нетронутое краской, белое поле. Рука его успокоилась. Лист был исписан.

Рутина

Работа одерживает победу над всякими мыслями.

Люди так и шли, нашёптывая следующим за собой в очереди слово о докторе, так что входящие уже прежде знали, что здесь принимает «настоящий врач», так называли Ивана Александровича Можайского его пациенты. И в самом деле, хирург успевал всё: поставить диагноз, назначить лечение и посмотреть в глаза больному – да так, чтобы тот понял то, к чему и зачем ему лечиться, приобщился к болезни и справился с ней. Это редкое свойство врача – видеть в больном человека, уживалось в Иване Александровиче с мастерством хирурга, оттого дело его становилось не просто делом, а магическим исцелением больного, будто он не лечил, а благословлял на долгую жизнь. Кто-то приходил к нему за советом, о правомерности которого сам догадывался, но к себе самому, увы, был нечувствителен и всё ждал, когда справедливый голос обратится к нему и выделит из хаоса мыслей ту единственно необходимую, которая возвратит ему здоровое всеми системами тело. Кто-то безропотно, вручал ему своё страдание, нисколько не сомневаясь, что этот врач поможет. Были и такие, которые приходили для одного только внимания, просто поговорить, поплакать. О судьбе тяжёлых больных Иван Александрович заботился особенно, часто определял в стационар по личной просьбе, ежедневно выходил на дом, звонил, чтобы лишний раз справиться о состоянии. Но конечный результат всех случаев был таков: благодарили, восхищались, любили.

Такое точно впечатление произвёл Можайский и на женский коллектив поликлиники. Нового сотрудника сразу полюбили, оценили: он им в помощь был. Они так устали от тихой гавани, работы без жажды, что с появлением молодого хирурга, им сразу захотелось смотреть на себя в зеркало, разговаривать, думать, причём многие стали гораздо терпимее относиться к требованиям начальства, отчётам, комиссиям, начали проявлять живой интерес относительно развития поликлиники – и всё ради того, чтобы он заметил.

После трёх месяцев работы Иван Александрович окончательно освоился на новом месте. Впрочем, врачи, которым когда-то довелось работать в кардиохирургическом отделении, которые имели честь служить человеческим сердцам, забирались туда, откуда бьётся жизнь, осязали её биение своими пальцами, держали в руках живое – сердце, те наверняка понимают, что кажущееся спокойствие Ивана Александровича Можайского было не что иное, как прикрытие тяжёлого чувства – утраты.

Пациент

И в этот день в поликлинике говорили об Иване Александровиче. Так уж повелось, что вот уже четвёртый месяц пошёл, как в суетливой, по-утреннему, и разноцветной – по всему остальному – толпе, хоть слово да услышишь про Можайского, то громко, то тихо, то с хрипотцой сказано, а то и вовсе еле-еле, словно с того света говорят; но, главное, что ни слово, то на лицах радость лучится, и слова эти как бы сами собой на язык просятся: «Только к нему, только бы не ушёл он куда, не пропал, нас не оставил».

В поликлиники больные сновали по коридорам туда и обратно, в руках у них были, по-видимому, какие-то особенно важные для них бумаги, с трепетом и в то же время озабоченно вглядывались они в таблички с номерами на дверях, то и дело обращаясь к другим таким же, как и они, снующим и осторожным, с вопросами: «Извините, это точно здесь принимает терапевт К…» или же так «Вы все в такой-то кабинет ожидаете?» Нерв потрескивал в их голосах, и так же больно отзывался в других, тех, что отвечали: «Давно уж она уволилась, наш участок теперь другая ведёт – Т…, потому-то и народа так много, сразу два участка принимает», «Все в такой-то, вон тот мужчина, кажется, последний… да нет, вон тот, около окна стоит», «Все ждём, и Вы ждите, вздумали без очереди проходить, я Вам сейчас покажу».

Оказавшись здесь, в этом самом учреждении, сразу как-то доверять перестаёшь и не кому-то одному, а всем разом, всем на свете и себе тоже. А ведь место это и вправду тревожное, как и есть болезненное, не светлое. Фигуры, сидящие в очередях возле кабинетов, откровенно злобно посматривают на проходящих мимо, и не важно кто они, эти проходящие – пациенты или люди в белых халатах, все они противостоят друг другу, борются заведомо между собой, и всё это за одно только право войти в кабинет врача… ну, конечно, и за право выйти оттуда с надеждой, а если так, то, возможно, и с верой; все готовые встать и открыть рты, все до единого. Атмосфера борьбы, как и дух болезни, тяжела для не имеющих опыта в этом деле. А если вдвойне не имеющих? Если сама борьба не что иное, как болезнь? Так как же тогда быть? С надеждой, с верой быть? Или одному быть? Тут вся надежда и вера в человека упираются, в того самого, кто их, так сказать, источает, кому не жалко их даром отдать. А таковых людей, в наше время, не сыщешь.

4
{"b":"739694","o":1}