Литмир - Электронная Библиотека

– Вы правы, Иван Александрович. Спрашивать, интересоваться, помогать, когда требуется, то отойти в сторону и не мешать – всё это так и должно быть в коллективе. Так что – так, когда я сочту вас полезным в операционной – я вас уведомлю. А сейчас займитесь ставшими более привычными для вас обязанностями: идите в палату к больным. Мне же необходимо работать, времени на разговоры более не имею… Прошу извинить!

В тот день Иван чувствовал себя почти что стёртым и размазанным по листу бумаги, вокруг него всё было таким же зыбучим и глухим. Будущее вдруг оказалось вымышленным, несуществующим светом, хоть он и пытался отыскать в нём что-то другое, новое, до того незамеченное, то, что способно было вытащить его из засасывавшего его болота, но, не без тревоги, всё глубже уходил в себя. Хоть он и переживал одновременно несколько вариаций своей жизни, думая выбрать одну из них, хоть и пытался разрешить себе продолжить начатое – ничего не выходило. Он стремительно летел в бездну неизвестности, которую до сих пор презирал и считал человеческой слабостью. Способность верить себе, не отвлекаясь на порядки и законы общества, двигаться вперёд и не уступать возникающим на пути желаниям, была в нём похоронена, и он стал оседать – медленно – проживая настоящее, пуская корни в почву под собой. Из разговора с Костровым, он неожиданно понял, что тот оценивал качество работы числом поступивших за сутки больных: работа есть всегда. Михаил Валерьевич перемещал их с койки на койку, перекладывал силами санитаров на каталку, возил по коридорам, обследовал, оперировал и писал протоколы операций – грамотно, согласно стандартам; во всей этой бесконечной карусели не было место драме, личности и уж тем более таланту. Он вспомнил, что когда Костров шёл по коридору, его шаги можно было вычленить из десятков шагов, принадлежащих мужчинам его возраста, эту узнаваемость определял ритм его жизни, который не менялся годами, и оттого был настолько правильным, неестественно живым, как ровное биение сердца в состоянии полного покоя. Поэтому Михаил Валерьевич оберегал его, поэтому никому не позволил бы его оборвать, остановить, поправить: иначе он не жил бы. «Не допустить перемен», – таково было отношение Кострова к Можайскому. И Иван это понял.

Во дворе больницы Ивана ждал Олег Скворцов. После тяжёлого рабочего дня он был уставший, чуть заметно приподнятый подбородок и прищуренный глаз придавали его лицу вид такого умного и нового для него благородства; лоб, который бесследно успел стать прежним, обсох и разгладился, после того как некоторое время назад покрытый каплями пота и изрезанный глубокой продольной морщиной навис над операционной раной, словно намеренно разубеждал всех смотрящих на него в этот момент в достижении его обладателем истинного благородства. Молодые люди направились в сторону парка, обоим хотелось прогуляться и, наконец, насладиться весной. Олег шёл навстречу началу, Иван концу. Оба молчали и не думали друг о друге. Первым заговорил Олег:

– Как я всё-таки метко пунктировал бедренную артерию, сам не ожидал от себя такой прыти. Ты видел? Мне показалось, что ты был за стеклом.

– Нет, я не видел. Меня вызвали в приёмный осматривать пациента, поступившего по скорой.

– А что так? Ты же вроде в дежурные сегодня не записывался?

– Была сомнительная электрокардиограмма, вот и позвали. А ты молодец, с доступом справился мастерски.

– Странно, что Костров третий раз мне «твоих» доверяет. Ты, надеюсь, на меня не в обиде? Я тут ни при чём, список только сегодня увидел. Хорошо, что на работу приехал на час раньше, подготовиться успел: в палату забежал, всех осмотрел.

– Я разговаривал утром с Костровым.

– Да ты что?! Ты сам к нему пошёл?

– Конечно, дело моё, и пошёл сам.

– А он что?

– Я увольняюсь из ординатуры.

– Ну, это ты напрасно. У тебя отец – депутат, всё решит одним звонком, а ты бежать вздумал. Это я в общаге живу, а ты живи себе без забот и без нужды, ходи в больницу, а там видно будет. Скажи отцу, что старый хрыч на тебя зуб точит, оперировать не даёт, прижимает.

– Олег, мы вроде как знаем друг друга давно, а ты всё про отца мне напоминаешь. Ты же сам такой, как я: не просишь, зря языком не болтаешь. Я решил всё. Я своих принципов менять не буду, тогда всю жизнь менять надо. Буду жить, как должен.

– И куда ты теперь?

– В общую хирургию, в поликлинику рядовым.

– Зачем тебе в поликлинику? Там болото.

– Начитать надо с начала, я это сейчас понял.

Около часа бродили они по аллеям парка, затем вышли на набережную и ещё час смотрели на реку, прежде чем разойтись. В воде отражались облака: было безветренно, облака застыли и на небе, и на воде, как будто одни и те же, но всё же разные, в разных мирах живущие, не соприкасающиеся ни в одной точке.

Скворцов

Не то радостный, не то надеющийся на скорую радость, Скворцов вернулся домой. Но что это? Его сердце ныло и тосковало о чём-то, о чём-то светлом, осязаемом, но в то же время призрачном, без чего, как ему представлялось до сих пор, невозможно быть врачом. Он хоть и не скрывал чувства облегчения, которое совсем недавно испытал, гуляя по аллеям парка в обществе друга, когда слушал, как на высоте шелестят молодые листья берёз, наблюдал, как мирно покачиваются из стороны в сторону их светло-зелёные кроны, склоняясь под лёгким ветерком, будто знают, что вскоре ветерок обернётся сильным ветром и унесёт с собой их молодую, только что распустившуюся листву; и всё же чуткость природы не позволяла ему полностью отдаться этому чувству и наполняла его сердце тревогой за судьбу, так вкривь и вкось растраченную, а ведь в душе он был человек добрый и порядочный, и сам бы никогда против другого не замыслил гадости. Впрочем, смута в его душе очень скоро сменилась забвением, и утром следующего дня, с первым лучом солнца, он и думать забыл о друге. Желание во что бы то ни стало насытиться было в нём с рождения, однако, одержало верх, и он прибился к берегу, и остался так – прибитый, жизнью, но зато сытый.

Скворцов родился в посёлке, его отец был дворником, мать работала продавщицей в продуктовом магазине. Родители не желали для сына просвещённого ума и городской жизни. Как люди близкие к земле, они ежегодно собирали урожай и насыщенные своим собственным, взращенным на клочке земли урожаем, полагали, что есть нужно – то, что есть, а пить – то, что все пьют. «Иди, сей морковь, да свёклу, да про картошку не забывай», – так любил повторять Олегу отец до тех пор, пока в один день не умер от болезни сердца или, скорее, оттого, что, как все ел да, как все пил. Олегу тогда семнадцать лет только исполнилось, школу заканчивал и с профессией ещё не определился. В центральной больнице, где отца спасти не сумели, после случившегося лечащий врач долго беседовал с его матерью, как будто вину свою чувствовал за смерть мужика молодого. Мать в разговоре постоянно про сына причитала, что парень-то, мол, без отца остался, кто ему теперь примером-то будет. Врач, по-видимому, то ли от молодости своей, то ли от солидарности деревенской – был он родом из того же посёлка, куда вернулся работать после учёбы в университете – предложил Олегу поступать в медицинский. «Врачей в больнице не хватает, целевое направление получить можно»,– сказал он матери Олега. Так Олег поступил на лечебный факультет, а поскольку проблем с учёбой он никогда не знал, дело у него пошло. С Можайским они учились в одной группе, Олег был парень независтливый и с Иваном сошёлся по интересам исключительно профессиональным, а уже после и личным. Но как это не редко случается, и годами дружбы иногда можно пожертвовать для сытости. Олег прекрасно понимал, что в отделении кардиохирургии есть только одна свободная ставка хирурга, поэтому и не стал отговаривать Можайского от увольнения из ординатуры. Можайский в свою очередь не думал о неминуемой выгоде Скворцова. Он верно шёл своей дорогой.

Мать

Елена Николаевна металась по гостиной, её худые руки совершали плавные взмахи; она дышала открытым ртом глубоко и часто; иногда она останавливалась и что-то говорила; голос её звучал противоестественно, каждый раз одинаково. В этот момент она походила на гусыню, которая вот-вот взлетит; но что-то мешало ей быть лёгкой, что-то такое, что тянуло её к земле – её природа. Новость об увольнении сына была воспринята ею как собственная неудача, случайная, горячая, но поправимая. Фраза «мой сын – кардиохирург» ласкала её слух, и она решила так: благозвучно – значит хорошо. Она всегда, как ей казалось, оберегала сына от ошибок, стерегла своё, родное от случайностей и делала это красиво, как и всё остальное, что она вообще делала. Будучи женщиной из мира женщин, главным редактором журнала о моде, Елена Николаевна Можайская привыкла улыбаться, пускать слезу и вздыхать, она рисовала чувства на своём лице, не переживая их в сердце. После рождения сына, она так и осталась девственницей, её грудь не ощутила прилива, а волосы с годами не украсились сединой. Она застыла в возрасте невесты, покорной своему избраннику, а поскольку Саша, как она называла мужа, знал лучше и больше, чем она сама, то именно Саша и судил, и напутствовал её. Безупречная, молодая и холодная – вот какая она была. Однако сухая безупречность не поскупилась наказать её и лишила её самого ценного достоинства женщины-матери – искренности. Уход сына из больницы она приказала ему праздновать на улице – чемодан с вещами Ивана оказался за дверью.

3
{"b":"739694","o":1}