Литвинов повторил свой вопрос.
– Зачем? – отозвалась Раиса. – Затем же, что все. Чтобы жить, а не выживать.
– Не зачем и не за чем, – поправил жену Дмитрий Алексеевич, – а от чего. После путча наступил же девяносто третий год, а после него может наступить и ещё какой-нибудь…
– Сами же сказали: наша взяла, – пожал плечами Литвинов. – Причём без усилий: расстрелял парламент – и спи спокойно.
– И вы туда же! Тут я, знаете, возражу, но только сначала, как во всяком серьёзном споре, договорившись о терминах. Расстрел, как помнится, это высшая мера наказания, приведение в исполнение смертного приговора. И начнём с того, что у нас ничего подобного не случилось: никто из депутатов не получил и царапины.
– Дерутся-то обычно солдаты – с солдатами, – неуверенно поддержал Бецалин.
– В солдат и стреляли: в тех, что сперва напали на милиционеров и на безоружных солдатиков, потом захватили мэрию, а потом засели в Белом доме, где очень к месту собрался Верховный совет в полном составе. Нынче кому-то стало удобно говорить, что это воинство будто бы охраняло депутатов, а в действительности те фактически оказались заложниками. Если вы смотрели телевизор – а вы смотрели, как и все, – то могли заметить, что у этих молодцев на куртках нашита свастика. Они и до того вполне буднично попадались на улицах. Вот в них и стреляли танки – в фашистов.
– Удар ниже пояса, – поднял руки Литвинов, – но нельзя же сказать…
– Кто бы там ни выиграл, сил на выживание не оставалось, – вернулась к своему Раиса.
– Вы правы, сил на всё не наберёшься. Я вот потерял здоровье на защите диссертации, получил инфаркт, но ладно, думал, зато поднялся же на ступень – на степень! – вверх, где и достаток, и положение отныне обеспечены. И вдруг всё это практически потеряло значение. Зарплату, представьте, перестали платить.
– А «пятый пункт»? – напомнила Раиса.
– Ну, ректорство мне не светило, это правда…
– Не светит и здесь, – усмехнулся Бецалин.
– Э, нет! Ректором не стану, конечно, но работать я тут намерен строго по специальности. Буду читать лекции коллегам: немцам наш подход интересен. Надо изучить язык, подтвердить диплом – и вперёд!
– Простите, – перебил Свешников, – а в какой области вы…
– В педагогике.
– Подход, говорите, интересен? – переспросил Бецалин. – Мне бы вашу веру в светлое будущее. У нас, вспомните, некто Макаренко со своим подходом появился только потому, что стал необходим власти. Нет потребности – нет человека. Ну откуда она возьмётся в этой благополучной стране? Возможно, у вас есть основания надеяться, а я для себя исхожу из того, что раз меня не звали, а я сам напросился, то и нужды во мне нету.
– Да как же, есть основания. У меня колоссальный опыт.
– Желаю вам удачи, – серьёзно сказал Дмитрий Алексеевич, сочтя неудобным обнаруживать свой скепсис, покуда тот вместо знания основывается лишь на здравом смысле – субстанции неощутимой и оттого не годящейся в доводы при спорах.
Впрочем, он и не собирался убеждать незнакомых людей ни в чём. О себе же он твёрдо знал, что простился не только с карьерой, но и вообще с серьёзными занятиями, из всех инструментов сохранив для них только авторучку. Начать что-либо на новом месте, сохраняя прежний уровень, он мог бы, лишь имея здесь надёжные деловые связи, но о каких связях, о каком партнёрстве могла идти речь после сопутствовавшей ему всю жизнь секретности? Его работы, даже и не содержавшие закрытых данных, хранились на полках «первых отделов», а имя было известно разве что коллегам из смежного института да высокому начальству, но там, дома, возможны были хотя бы намёки, хотя бы упоминания символов, понятных посвящённым, а в Германии он стал словно бы новичком, если не самозванцем, – простым инженером с дипломом сорокалетней давности, который ещё требовалось неведомым образом подтверждать. Нет, насчёт собственного будущего у него не оставалось сомнений: его удел – получая пособие, пописывать итоговые статейки, излагая для потомства свою философию, буде удастся выразить её словами, – и читать наконец-то, сколько влезет, романы. Из новых знакомых он в отношении одного лишь Бецалина (едва взглянув на визитку с замечательно придуманными категориями) решил, что тот преуспеет: даже если бы в беспокойном эмигрантском обществе и не был, по закону природы неминуемо высок спрос на экстрасенсов, гадалок и консультантов, даже и тогда не пропал бы столь изобретательный человек.
– Ну что ж, делитесь, делитесь советским опытом, – пожелал Бецалин. – Но вам, надеюсь, известна обычная судьба благих намерений?
– Ну, у меня слова с делом не расходятся. Как-никак, больше полувека прожил при плановом хозяйстве.
– О, редчайший опыт.
– Какие планы можно строить, – вмешалась Раиса, – если мы попали в чужие руки и не знаем, что нам дозволено, что – нет? Разве нам дома хотя бы что-нибудь рассказывали об этой эмиграции, которой всего-то отроду неделя? Мы уехали вслепую и сейчас способны разве что мечтать попусту. До Москвы, конечно, начали доходить слухи, но ещё слабые, и по одним из них получалось, что здесь хорошо только старикам, которым уже не нужно искать работу, по другим – что молодым все дороги… Мой мальчик не захотел рисковать.
– Моя дочь давно в Израиле, – сообщил Бецалин.
Все разом заговорили о детях, и лишь тут Дмитрий Алексеевич понял, какую особенность здешней компании он никак не мог уловить: да, конечно, они и впрямь были «господа отдыхающие», угодившие в пансионат в мёртвый сезон, когда на дворе ненастье и некуда податься, шахматы и домино надоели, выпить не с кем, а кино сегодня не привезли и потому приходится коротать вечера в гостиной за скучными байками… Только кто же покупает путёвки в такое время – неудачники и пенсионеры? Почти так оно и было: тут явно преобладали пожилые пары, непонятно как решившиеся пуститься в непростой путь, где-то за чертою растеряв взрослых детей – согласившись на одиночество в старости. С другой стороны, как ему было думать о них всех, если он не умел объяснить даже собственный случай, так и не выведав у Раисы, что у неё было на уме, когда, оставив в Москве единственного сына, она отправилась искать стариковского счастья незнамо куда, пусть даже только на разведку, только осмотреться, с человеком, давно ей чужим и ещё дольше нелюбимым. Не настолько ж её Алик был связан своими обязанностями или пристрастиями, чтобы не иметь возможности последовать за матерью – здесь Дмитрию Алексеевичу мерещился подвох, о котором не хотелось думать.
Не думать на посиделках – значило внимать историям остальных.
Поначалу он слушал, принимая всё за чистую монету, и вдруг, сложив вместе, едва не рассмеялся, найдя в историях замечательную общую черту: ни одна не показалась ни исповедью, упаси Бог, ни просто искренним рассказом, а только – легендой, как у нелегалов. Так рассказчики и проверяли других, и на всякий случай набивали себе цену, словно невзначай ошибаясь в собственных чинах и званиях, отчего доверчивому человеку собравшаяся в гостиной группа могла показаться весьма солидною, человек же осторожный непременно стал бы отнимать в уме по нескольку червонцев от всякой названной суммы, и Дмитрий Алексеевич, подумав, что, пожалуй, открой он, что руководил лабораторией в крупном институте, как его тотчас, вычтя поправку, навсегда определили бы в лаборанты, постарался не говорить о себе ничего, сопроводив бормотание о «кое-каких забавных исследованиях» небрежным взмахом руки.
Сами рассказы были хрониками разлучённых семей. Иные родители уехали из бывшего Союза позже детей и теперь должны были прилагать какие-то усилия, чтобы поселиться в одном городе с теми (и никто не знал, возможно ли это, все они ещё сомневались в своей свободе); у других младшие только собирались в дорогу, и вопрос о скорой встрече пока не имел ответа; у третьего – Бецалина – дочь и подавно укатила в далёкую от Европы страну, и жене, непонятно задержавшейся дома, приходилось одной выбирать, за кем последовать. С четвёртым сюжетом Дмитрий Алексеевич и Раиса познакомились, выйдя под вечер к телефону, чтобы позвонить домой (домой? – Свешников засмеялся: этому слову пора было изменить содержание).