Литмир - Электронная Библиотека

Раиса не упустила подсказку.

– Удобный момент переменить всё, – заявила она, многозначительно посмотрев на подругу, – тот самый понедельник, с которого хорошо начать новую жизнь. Новую и в новых декорациях, чтобы ничто не тянуло назад: переменить – всё.

– Многое, – осторожно поправил он.

– Ну да, семь раз отмерь, да резать-то всё равно нужно, – на всякий случай, ещё не зная предмета, поддержала Раису Кирюшина. – Полумеры всё только портят.

– Обычно выручают компромиссы, – нашёлся Дмитрий Алексеевич, и ему пришлось заново повторять уже сказанное жене: что дом полон вещей, оставшихся от родителей и от родителей родителей и так далее, и что они дороги уже тем, что создали здесь особенную атмосферу, как в читальных залах или галереях.

Перестановки, он согласился, были неизбежны, но мнения разошлись и тут, оттого что одна предлагала полное обновление, а другой – покупку лишь недостающего, тоже связанную с великими трудностями: никто бы не мог, едва захотев, пойти и купить что-нибудь в пустом магазине.

– Какие трудности? Ведь остались мамины связи, – сказала Раиса, и он тотчас вспомнил склад хрусталя и фарфора в комнатах её отца – ненужную посуду, какую тоже нельзя было пойти и купить в магазине, а только «достать» по знакомству, случаю или через спекулянтов, но как раз такая возможность и была у её матери, работавшей товароведом в большом универмаге.

Да, связи, он понимал, могли остаться, но главное было в другом, и он продолжил о своём, о том, что прожил в этих стенах полжизни, и это была половина его жизни, свидетелями чему (и свидетелями жизни предков, в иных, конечно, стенах) оказались оставшиеся вещи и вещички, и о том, что все эти добрые предметы, даже и безделушки, всегда – память, и что, потеряв память, человек перестаёт быть собой. Он же, Свешников, терять себя совсем не хотел…

Здесь он словно не поставил точку, и по интонации можно было бы понять, что его оборвали на полуслове, в действительности же – задумался над пришедшим вдруг на ум вопросом, возможно ли вообще сохранить себя в счастливом браке (насчёт несчастливого он-то знал точно, что – да), и ответ, казалось, напрашивался один: нельзя.

– На каком, однако, уровне вы, ребята, говорите о самом простом! – изумилась Кирюшина. – Знаете, дорогие мои, такие диспуты мне не по зубам. Ну купите то, не покупайте это – какая, в общем, разница? Хотя, конечно, Дима, я бы уступила женщине.

– Митя, – машинально поправил Свешников, и когда Кирюшина поинтересовалась, почему он всегда на этом настаивает, в то время как все Дмитрии в Москве, не обижаясь, отзываются на Диму, он, поначалу бросив было: «Это всё – советские штучки», – через секунду, словно спохватившись, что едва не упустил возможность оставить хотя бы на время прежнюю неуютную тему, принялся доказывать, немного даже горячась, что в старой России уменьшительным от имени Дмитрий было только одно – Митя, в литературе, во всяком случае, иного не встречалось, а были и Митя Карамазов, и Митя у Бунина… – Дима – это, скорее уж, Никодим, – заключил он, наконец сникая.

– А скажи, Никодим, – не унималась Кирюшина, – вот ты очень убедительно рассказал, как важно помнить предков, и прочее, и тому подобное, но представляешь ли ты, чем кончатся твои личные об этом заботы? Извини, но найдётся ли кому помнить о тебе?

– Такие вопросы назавтра после свадьбы не задают, – негромко отозвался Свешников.

– Ловко ты выкрутился! – восхитилась Раиса.

Глава четвёртая

Перезимовав в полупустом деревенском хайме, Орочко наконец перебрался в город и поселился в небольшой квартирке не слишком далеко от центра, но, приведя её своими руками в порядок и после этого оставшись не у дел, затосковал – не по оставленному дому, а по живым разговорам, оттого что не мог найти, с кем знаться. О своём положении ему хотелось говорить так: завезли незнамо куда – и бросили, бедного. И пока он не разобрался, на каком живёт свете, подлинные границы, приметы и горизонт не имели значения. Важно было лишь то, что его оставили без помощи, одинокого и немого, вежливо разъяснив невозможность побега – да он и сам видел, что шаг вправо, шаг влево никуда не приведут, и потому внял совету, как петух – меловую, не преступать чернильную черту: так и остался стоять в некоем квадрате – нет, не в загоне, не во дворе, а внутри прямоугольника, начерченного чёрным по белому, по ватману, – и тем не менее взаправдашнего, не выпускающего человека прочь. Представляя себя со стороны, Захар Ильич видел не человеческую фигурку с непременной за нею тенью, а всего лишь точку, оставленную иглой циркуля, и не мог объяснить окружающей белизны, столь навязчивой, что при ней и цвет неба за окном был несуществен. Туда, в вышину, он мог вглядываться, только лёжа в постели (чтобы читатель не заблуждался, следует поскорее заметить, что спал Захар Ильич на брошенном на пол толстом матраце), но стоило встать и подойти к окну, как глаза видели уже одну только светло-коричневую с блёстками крошку, которой были покрыты или из которой состояли панели супротивного здания; собственно, и все дома в квартале были слеплены из того же материала, походя один на другой, словно в каких-нибудь советских Черёмушках, уезжая из коих он не мог предположить, что за границей поселится в коричневом городе, пусть и более живом, чем родные, белые, а мечтал о виде из окна на готические шпили, мансарды и черепичные крыши.

В этих четырёх стенах ему не сиделось.

– Не отправиться ли нам на большую прогулку? – как бы между прочим спросил Захар Ильич, и Фред глянул на дверь, не тронувшись, однако, с места, потому что хозяин ещё не одевался. – Тебе повезло: незнакомые люди в хайме предлагали мне билет выходного дня, но тогда я поехал бы в компании – и без тебя. А теперь – что нам остаётся? Давай осваивать город в одиночку.

Повезло, он считал, и ему самому: компанией в пригородном поезде были бы не просто случайные люди, но коли такие билеты продавались на пятерых, то непременно (его предупреждали) – две пары, при которых он оказывался пятым лишним.

Раньше Орочко сходился с людьми легко и охотно, а теперь с этим что-то не заладилось, знакомства застревали после первых же разговоров, так что, зная многих – и никого, он только постепенно понял, что всё дело в его жизни особняком. Обитателям эмигрантских приютов не приходилось искать общества – напротив, некуда было деться друг от друга: днём никто не запирал дверей, все заходили ко всем без спросу, и общежитие становилось одной большой коммуналкой; он же счастливо миновал эту стадию, перезимовав в деревне в компании с собакой, и потом, не привередничая, согласился на первую попавшуюся квартиру, боясь, что если откажется, то последующие предложения будут всё скромнее и скромнее – то с печным отоплением (а таких было немало), то с кухней без окна (таких – побольше), – и в итоге оказался ещё одиноче, нежели был. Любое из трёх городских общежитий жило словно бы одной семьёй, а он во всякой такой семье мог появиться всего лишь гостем. В его же новом доме никто не говорил по-русски.

Он поспешил согласиться ещё и потому, что и его мнимая супруга пока жила неподалёку: мало ли что могло случиться с пожилым человеком, а тут под боком обитала как-никак родная душа. О большей близости Захар Ильич и не мечтал – тем более что вообразил, будто Муся успела найти себе пару, чем он, видимо, не должен был огорчаться. В его возрасте не следовало думать о женщинах: полтора десятка лет, разделявшие его с фиктивной женою, виделись не просто арифметической разницей; их двоих словно ставили на клетки разного цвета на игровой доске, чтобы, раз уж ход конём исключался, неповадно было сойтись – на одной. Между тем на разных клетках и думалось по-разному: жена, например, держала себя так, словно только сейчас и начинала жить, а Захар Ильич всё чаще подсчитывал оставшиеся годы, недоумевая, отчего подобные мысли оказываются сложнее прочих. «В действительности, – думал он, – часто случается просто: бросил учеников – и ушёл. А тут бросил – и пропала всякая действительность… Но о чём это я?»

19
{"b":"739327","o":1}