Пообедали они в маленьком, на четыре стола, кафе, судя по витрине – кондитерской, где их, тем не менее, угостили пивом и зразами на огромных тарелках.
– Выходит, жизнь прекрасна, – заключил Дмитрий Алексеевич, всё ж – с почти вопросительной интонацией.
Вернувшись в хайм (нельзя же было сказать «домой»), они нашли в вестибюле целую компанию, расположившуюся на диване и нескольких стульях вокруг пустого стола. Привстав навстречу, Бецалин немедленно поинтересовался:
– Как впечатление, господа отдыхающие?
– До чего же приятный городок, – с воодушевлением ответил Дмитрий Алексеевич, у которого и впрямь было ощущение, будто он приехал по профсоюзной путёвке в прибалтийский пансионат. – Но позвольте представиться уважаемому обществу…
Опуская подробности, он сказал о себе – научный работник (что было правдой) и о жене – патентовед (что могло ввести в заблуждение, зато, как он знал, избавляло от расспросов). Бецалин, на правах знакомого, назвал собравшихся: учёный из российского Черноземья, ехидно подчеркнув: из «красного пояса», прокоммунистических о ту пору мест, сразу два главных инженера – харьковский и орловский, их жёны, чьи достижения остались до времени за скобками, и киевлянка Анжела с двенадцатилетним сыном. Их фамилии, как часто случается при поспешных знакомствах, забылись Свешниковым мгновенно.
– Насколько я догадываюсь, – поведя плечом, проговорила Раиса, – этот диван – нечто вроде постоянного клуба?
– Диван – это совет мудрейших, – заметил Бецалин.
«Единственное место, куда вечером можно выйти из номера, – решил Свешников. – Не станешь же бродить в темноте по всем этим горкам».
– Место наших встреч, как известно, изменить нельзя, – ответил Раисе тот, кого поименовали учёным, и Дмитрий Алексеевич, вдруг вспомнив, что тот назвался Литвиновым, заодно вспомнил ещё одного встреченного в жизни Литвинова – бывшего сталинского наркома иностранных дел, к тому времени разжалованного.
Тогда мать сказала маленькому Мите: «Смотри, Литвинов!» – так, словно сын наверняка уже знал, кто это, как в те времена знали всех своих вождей, и он увидел очень толстого человека в сером костюме, неловко, головой вперёд влезающего в чёрный лимузин (мальчик рванулся помочь бедняге, но мать вовремя схватила его за руку). Потом в течение многих лет этот человек казался ему непревзойдённым образцом полноты.
Пожилой чернозёмный Литвинов был высок и рыхл, грузен, но не толст, носил очки в металлической оправе, обильные седые усы и даже кое-какую причёску, и выражение его лица было таково, что, присмотревшись, можно было с полною уверенностью сказать: нет, не нарком, не фигура.
– Нельзя изменить и состав клуба, – продолжил он, – в том смысле, что чужие в дом не заходят, а обитатели не минуют диван безнаказанно. Как же можно допустить, чтобы люди маялись в своих кельях, пока мы тут развлекаем друг друга беседой. Это тот самый случай, когда индивидуум пропадает без коллектива. Сию минуту здесь не хватает ещё двух семейств, но и они обязательно появятся попозже: всем хочется поговорить со своими. А говорим-то мы, собственно, всегда примерно об одном и том же: гадаем, кого, когда и с кем, а самое важное – куда повезут на курсы языка, а то и на постоянное жительство.
– Так – куда же, куда конкретно? – оживилась Раиса.
Люди уезжали отсюда в самые разные места, но только не в крупные города; хорошо ли это было – то, что не в крупные, – этого толком не знали, но каждый имел свои соображения и планы.
Жена украинского инженера заявила:
– Город можно выбрать и самим. В назначенной нам области.
– Здесь говорят: в федеральной земле, – поправил муж.
– Лучше бы звучало: в пределах Земли, – заметил Бецалин. – Вообще – Земли. Федеральной ли – это уже несущественно. В пределах федерального земного шара – каково?
– Можно выбрать, – продолжала она. – У нас с мужем такая концепция: маленький город вблизи большого. Знаете, эти маленькие немецкие городки… Черепичные крыши, небольшие дома, ратуша с часами – как на картинке – и тишина. А с другой стороны, сел на электричку – и через полчаса ты на проспекте. А там – театр, магазины, одетая публика.
– Ещё добавьте заведение в соседнем доме, – продолжил Свешников, – где каждый вечер за кружкой пива, а то и за картишками, собираются одни и те же господин аптекарь, господин почтмейстер, господин доктор и господин учитель. Очень старомодно и в меру уютно. Зато и роли распределены, и… и, кстати, не боитесь ли вы трудностей с работой?
– Мы ведь будем получать социал!
– Ах, ну разве что… – стушевался Дмитрий Алексеевич.
– Кстати, о социале, – поднял палец Бецалин. – Завтра надо съездить за получкой.
Продолжение он адресовал одному Свешникову:
– К вашему сведению, мы с господином учителем… ах, простите, вот я уже размечтался о вашей пивной, а хотел сказать – мы с господином учёным здесь не старожилы, а почти такие же новенькие, как вы, прибыли всего на двое суток раньше. Нам всем надобно, по-русски говоря, встать на учёт и на денежное довольствие. И получить вид на жительство. Думаю, что удобнее поехать вместе. Мало ли что…
Речь шла о поездке в тот самый город, в котором чета Свешниковых сошла с поезда.
– Мало ли – что? – захотел уточнить Дмитрий Алексеевич.
– Чужой город, чужие порядки – и разве вы знаете немецкий в совершенстве?
– Совсем нет. Дома я пытался самостоятельно освоить какие-то азы – и знаете, на чём запнулся? Не поверил, что «студент» и «спорт» надо смешно произносить как «штудент» и «шпорт», а спросить было не у кого. На том и остановился.
– Дома – бесполезное занятие, – перебила Раиса. – Я тоже начала, да бросила. То, на что там нужен год, в немецкой среде усвоишь, наверно, за месяц. А если что-то понадобится позарез – можно обойтись английским. Вот вчера ночью, когда мы делали пересадку: пустой перрон, поезд ушёл дальше, а мы стоим с гружёной тележкой, не зная, куда податься, да что там – не зная, как попасть в здание вокзала, потому что надо спускаться в туннель, а тележку по лестнице не снесёшь, – и представьте, какая-то простая железнодорожница всё нам объяснила по-английски и даже проводила – лифты, туннели – до справочного бюро.
– Простая ли, ещё неизвестно, – улыбнулся Дмитрий Алексеевич, – но объяснила толково: ведь мы хотели не просто уйти с платформы, а ещё и вообще перебраться на другой вокзал, ни больше ни меньше. И вот добрались, не пропали.
– Собственно, мы, господа, для того сюда и приехали, – заметил Бецалин, – чтобы не пропасть. Считайте, что унесли ноги.
– Ещё весной мы действительно думали, что не унесём, – согласилась Раиса. – А потом, когда коммуняки сникли, мы даже позволяли себе шутить: мол, если наша взяла, зачем же ехать?
– И зачем же вы уехали? – зычно, с напором поинтересовался Литвинов.
На похожие вопросы часто приходилось отвечать в последние дни в Москве, но там они были естественны, потому что спрашивали – остающиеся. Отвечать на то же самое, уже переехав границу, Свешникову было бы скучно: но и спрашивали не его. Здесь все, даже держа в уме разные ответы, но связавшись общей судьбою, должны были бы понимать друг друга вовсе без слов – и те, кто бежал от коммунистической болезни со всеми её метастазами, и те, кто искал сытой жизни. По его преждевременному мнению вторых могло оказаться большинство. «Похоже, что нынешняя волна эмиграции никогда не была политической», – снова подумал Свешников, тотчас, правда, поправился, заменив «никогда не была» на «так и не стала», но не повредив этим мысли: иные даже из предыдущей волны, из тех, кого он провожал или о чьём бегстве слышал двадцать лет назад, тоже уезжали не от коммунистов и советской власти, а просто – из Советского Союза; теперь он понимал разницу, а тогда искренне мнил, что все они суть одинаковые противники режима. Да и позже, дожив до седин, он всё ещё долго заблуждался насчёт единомыслия и единодушия хотя бы в своём кругу, пока ему не открыла глаза случайно грянувшая в стране обманчивая свобода – не его личное освобождение от каких-то пут, а перемены в мире, принесённые перестройкой и неожиданные и для этого мира, и даже для самого её, перестройки, сочинителя, явно добивавшегося противоположного итога. Свешникова тогда, помнится, поразила метаморфоза, происшедшая с теми, кого называли инакомыслящими, то есть буквально, по тогдашним представлениям, мыслящими иначе, нежели это предписано властью, а значит – антисоветчиками, а значит, по совсем уже грубому, зато наглядному делению, не красными, а белыми: едва тем дозволили заговорить вслух, как вдруг иные из них на глазах, прямо на экранах телевизоров начали набухать розовым, как вишенный цвет, и он изумился необъяснимому феномену существования в российской природе наряду с белыми еще и красных диссидентов.