Другая современница, Н. М. Гершензон-Чегодаева, также констатировала, что все тяготы жизни легли на плечи её матери. И даже несмотря на старания последней, питались в семье ужасно. Сначала у Гершензонов было пшено, которое ели по три раза в день, до одурения. Затем пшено исчезло и о нём стали вспоминать с вожделением. Из кожуры от мороженной картошки делали лепёшки, которые пекли на железной печурке. Обычного чая не было. Как и миллионы других россиян в то время, Гершензоны пили только морковный чай.[734]
По мере ухудшений условий быта в 1918–1921 годах, всё меньше людей в России вело личные дневники и заметки. Помимо экономических факторов вроде нехватки бумаги и роста цен на тетради это объяснялось тем, что у людей на ведение дневника попросту не оставалось сил. К тому же страницы дневника превращались в бесконечную литанию бюрократических несправедливостей, горестей и напастей. Для многих авторов эта ежедневная регистрация произвола и унижения становилась эмоционально невыносима.
К примеру, писатель и поэт Андрей Белый жаловался в весеннем дневнике 1919 года, как валился с ног, страдал от ревматизма, мёрз и ходил греться во „Дворец Искусств“.[735] Вскоре Белый решил прекратить записи. Он написал в заключение: „Прекращаю за неимением времени на неё эту жалкую пародию на дневник. 7-го апреля. Жизнь – собачья.“[736]
Миколог Зинаида Степанищева охарактеризовала существование ноября 1919 года следующим образом: „Вот советская булочная – к ней подвезли полок-сани с хлебом, хлеб уже внесён в булочную, на санях остались только крошки, отруби, мука. Пять-шесть человек прохожих поспешно собирают себе в рот эти остатки…“[737]
Несмотря на дифирамбы коммунистическому строю в казённой прессе, никогда ещё слои русского общества не были так похожи друг на друга. Никогда они не были столь уравнены в нужде и страхе. Все граждане как один боролись с голодом, вшами и эпидемиями. Они зябли от стужи, содрогались от бесконечных возмездий и внесудебных расправ.
В послеоктябрьскую эпоху особенно примечателен был феномен выносливости и жизнестойкости населения. Один из мемуаристов, страдающий от хронического недоедания, писал о том, как его удивляла та жизненная энергия и цепкость, которые проявилась у многих людей, даже весьма пожилых и считавших себя „болезненными“. Бывали случаи, когда в условиях вынужденного недоедания людям удавалось избавиться от своих старых недугов.[738]
Публицист С. Н. Трубецкой обратил внимание на то, как удивлялись доктора, когда, нажив в тюрьме воспаление кишок и проболев им, ему всё-таки удалось поправиться. Произошло это без всякой диеты, при ужасной еде того времени, да ещё и в тюрьме. Как заметил сам Трубецкой, профессор Шилов, с которым он разговаривал на эту тему в 1919 году, говорил ему, что согласно научным данным, почти всё население советской России должно было уже вымереть. Трубецкой заключил: „К счастью, как видим, наука тоже иногда ошибается…“[739]
Наука и вправду ошибалась. Люди, прошедшие через голод, отличались редкой приспособляемостью. Впрочем, губительная продовольственная политика Совнаркома, междоусобица и интервенция не оставляли им другого выбора. Неслучайно, по выражению философа Фёдора Степуна, не только верующим, но и неверующим становилась понятной молитва о хлебе насущном, так как вся Россия, за исключением большевистской головки, ела свой ломоть чёрного хлеба как вынутую просфору, боясь обронить хоть крошку на пол.[740]
Бескормица и разруха в республике манифестировались таинственными путями. Так в годы „военного коммунизма“ в ряде городов появилось большое количество грызунов.[741] Как заметил писатель Борис Пильняк, это народились мыши, чтобы есть припрятанное.[742]
Москва также по необъяснимой причине была наводнена грызунами. По наблюдению одной мемуаристки, это было удивительным явлением. Мышей развелось такое множество, что они буквально наполняли все квартиры и совершенно перестали бояться людей: „По вечерам они нахально шныряли по полу, задевая ноги сидящих за столом и перебегая по ногам.“[743]
Чтобы спасти продукты от крыс, мешки со съестным стали вывешивать за окно.[744] Соседство с новыми жильцами было небезопасно. Были отмечены случаи нападения голодных крыс на младенцев. Философ Фёдор Степун писал о крысах, живших в его квартире. По его свидетельству, ввиду расхищенности кроватей жильцами, он с женой спал на турецком диване. По ночам в диване пищали крысята.[745]
Степун описал, как их старая обезумевшая от голода мать на рассвете подолгу дежурила перед супружеским ложем. Философ бросал в неё башмаками. Она скрывалась, но вскоре снова появлялась на том же месте. Степун заключил: „Казалось, она ждала нашей смерти, желая накормить нами своих детей.“[746]
Голод и деморализация держали население в неослабевающем напряжении. Несмотря на бесчисленные лишения и терзания, репрессивная политика режима не изменила потребностей человеческого сердца. Низменные импульсы пробивали себе дорогу. Но солидарность, взаимопомощь и сострадание были не менее сильны.
Литератор Михаил Осоргин обратил внимание на то, что параллельно развивались два явления. К первому относился небывалый раньше эгоизм. По словам писателя, в дружных прежде семьях один прятал от другого кусок, за стол садились со своими съестными сбережениями, косились на материнскую и сестринскую тарелку, укрывали в кармане луковицу, ссорились из-за неравной порции. И в то же время сторонний человек, видя нужду другого, подкармливал его, лишая себя последнего.[747]
Осоргин описал, как, рискуя жизнью, укрывали гонимых, хлопотали за арестованных, простаивали в длинных хвостах у тюремных канцелярий с кулечками для своих и чужих узников: „Одни спасали свою шкуру любыми мерами, от вилянья хвостом до прямой подлости, другие – шли на проклятие для ближнего и дальнего. Всякая жизнь была подвижничеством, и кличка 'товарищ', одним ставшая ненавистной, для других звучала священно.“[748]
В заключение, следует сказать несколько слов о похоронах. С начала Первой мировой войны и до конца Гражданской быт народа стал неразрывно связан со смертью. Смерть стала предельно будничным явлением. Уже в ходе империалистической смертность в России резко подскочила. После большевистского переворота смертность перешла в новую стадию из-за гражданского кровопролития, Красного и Белого террора, хронического недоедания, переохлаждения и эпидемических заболеваний. Одна современница подвела закономерный итог: „Мрут массой.“[749]
Как констатировал другой очевидец, каждый день были новые сироты, новые вдовы, новые панихиды или гражданские похороны.[750] Одним из многочисленных следствий централизации государственного аппарата стало то, что все кладбища, крематории и морги, а также организация похорон в РСФСР поступили в введение местных Совдепов. Все частные похоронные предприятия стали подчинены Советам депутатов.[751]