Птицы заявляли права на свою часть падали. Поэт А. Б. Мариенгоф описал, как в подворотне облезлого кривоскулого дома большие старые сварливые вороны раздирали дохлую кошку. Мариенгоф рассказал, что они жрали вонючее мясо с жадностью и стервенением голодных людей.[694]
С усилением голода горожанам пришлось отлавливать птиц и грызунов для пропитания. Исчезновение птиц в ряде городов было столь разительным, что бросалось современникам в глаза. Так учёный В. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал, что на улицах и во дворах Петрограда совершенно исчезли столь изобиловавшие прежде голуби, которые были все поголовно съедены населением. Очевидец добавил: „Раз появились было в изобилии грачи, свившие себе гнёзда на деревьях сада Академии Художеств и других, но вскоре исчезли, вероятно тоже в целях питания населения города, а гнёзда их были разорены.“[695]
Вороны в Петрограде также исчезли. Писатель В. Б. Шкловский, по приезду в Москву, был поражён обилием и криком ворон. В его городе ворон уже не осталось.[696] За птицами пришёл черёд и оставшихся в живых домашних животных. Многим отчаявшимся хозяевам приходилось их умертвлять из-за отсутствия корма.[697] Позже хозяева были вынуждены убивать и съедать своих питомцев – уже для пропитания семьи.
Евгений Замятин вспоминал характерную сценку на заседании факультетов: „Студент говорит: – Профессор очень любезный – подарил мне собачку. – Чем же вы её кормить будете? – Я ею сам кормиться буду. – Верно, верно: мы уже ели. Сперва думали – с души сорвет, а потом – ничего. Поспорили из-за последнего куска. Недурно – вроде, знаете, курицы.“[698]
По свидетельству мемуариста В. П. Семенова-Тян-Шанского, его знакомый К. Ф. Неслуховский съел кошку. А профессор зоологии Стрельников с другими гражданами съел только подохшего от голода крокодила в зоологическом саду. Он говорил, что мясо его было очень вкусно, напоминая осетрину.[699]
В других городах России продовольственная бескормица приводила к аналогичным последствиям. 24 июня 1919 года житель Вологды писал в письме, которое было перехвачено военной цензурой: „Мяса нет, но есть у нас кошки, вороны и проклятые крысы, и всё скушаем, но дела России непоправимы, только один исход – перемирие на всех фронтах, штык в землю, заставить работать на всех фабриках и заводах, и это лучший путь к социализму…“[700]
Показательно, что при повальном голодании миллионов граждан в „верхах“ проблем с голодом не существовало. Художник Юрий Анненков вспоминал, как зимой 1920–1921-го года в голодающем Петрограде сидел в гостях у влиятельного партийца Б. Г. Каплуна.[701] Гости расположились у камина. Анненков свидетельствовал, что у ног подруги Каплуна на плюшевой подушке отдыхал огромный полицейский пёс, по-детски ласковый и гостеприимный, счастливо уцелевший в ту эпоху, когда собаки, кошки и даже крысы в Петербурге были уже почти целиком съедены населением.[702]
Так даже обладание собакой в РСФСР стало привилегией, доступной лишь высокопоставленным коммунистам и людям с достатком. Между тем недостаток пропитания был таким, что на Сухаревке и других рынках республики люди были вынуждены нелегально выменивать продукты на золото или на материю. Продукты продавали тайком, из-под полы. На рынках покупателей часто обманывали. Поэтому обменные рынки стали называть „обманные“ рынки.[703]
Мемуарист Н. А. Авенариус описал, как решил рискнуть и отправился на московский рынок. Ему удалось за пять рублей золотом купить небольшой мешочек муки и благополучно, под шинелью привезти его домой. Авенариус ликовал. Но когда муку высыпали, оказалось, что её насыпали совсем немного, только сверху. Всё остальное было извёсткой.[704]
Когда-то состоятельная баронесса М. Д. Врангель, потерявшая всё в результате национализации банков, стала нуждаться так, как ей не могло присниться и в самых страшных снах. К началу 1918 года Врангель стала деклассированным элементом и нуждалась больше, чем большинство представителей пролетариата. Она стала питаться в общественной столовой с рабочими, курьерами и метельщиками. Врангель ела с ними тёмную бурду с нечищенной гнилой картошкой и сухую как камень воблу или селёдку. Она также ела табачного вида чечевицу, хлеб из опилок, высевок, дуранды и всего 15 % ржаной муки.[705]
В своих воспоминаниях пожилая Врангель писала, что потрясающие сцены, которые она видела в этой столовой, – и годы спустя стояли у неё перед глазами. Сидя за крашеными чёрными столами, липкими от грязи, все ели тошнотворную отраву из оловянной чашки оловянными ложками. С улицы прибегали в лохмотьях синие от холода, ещё более голодные женщины и дети. Врангель продолжила: „Они облипали наш стол, и глядя помертвелыми, белыми глазами жадно вам в рот, шептали: 'тётенька, тётенька, оставьте ложечку', и только вы отодвигали тарелку, они, как шакалы, набрасывались на неё, вырывая друг у друга и вылизывая её дочиста.“[706]
Организация столовых общественного питания стало вынужденной мерой. „Столовки“ превратились в слабое подспорье для карточной системы диктатуры. На протяжении 1918 года частные столовые закрывались властями. Коммунальные столовые тщетно пытались заполнить создавшийся вакуум.[707]
Однако достижения советских деятелей в центрах и регионах были на удивление скромными.[708] По статистике Комиссариата Продовольствия, даже к началу 1919 года из приблизительно миллионого населения Петрограда в столовых имело право питаться лишь одна пятая часть. Остальные же четыре пятых населения города оставались вне общественного котла. Они были обречены на поиск собственного, на редкость скудного пропитания.[709]
В столовых республики царила привычная купонная неразбериха и выстраивались очереди. Путаница объяснялась периодическим обновлением карточек и недостатком согласования между решением Комиссариата продовольствия и Районных продовольственных Управ.[710]
Запоздалое получение карточек от домовых уполномоченных вело к несвоевременным представлениям их в столовые. Из-за этого посетителям отказывали в приёме карточек. Заведующим столовых приходилось выслушивать постоянные жалобы, нарекания, упрёки и протесты голодных людей.[711]
Сотрудник официального советского печатного органа Ал. Волин констатировал, что особенно сетовали в этом отношении граждане, по вине своих уполномоченных лишившиеся возможности прикрепиться к тем питательным пунктам, в которых они получали обеды в предыдущие месяцы, – к которым они уже привыкли и которые являлись для них наиболее удобными по месту их жительства или работы.[712]
Лица, не получившие карточки, с завистью смотрели на их обладателей. Карточка зачастую означала разницу между жизнью и мучительной смертью. Писатель Борис Пильняк оставил свидетельство того, как в московской столовой на Лубянке между столов ходили старики в котелках и старухи в шляпках и подъедали объедки с тарелок.[713]