- Я не хочу с вами разговаривать, - весело и зло отозвалась я, почти швыряя в него шарф. - Вы мне все настроение изгадили. И не только мне. Я иду спать, спокойной ночи.
Я не то что разговаривать - я видеть его не хотела. Я бы ушла в ту же ночь из этого дома, благо выпитое вино притупляло чувство опасности и давало уверенность в собственных силах, но мне было слишком лень собирать вещи и слишком хотелось спать. Воображая, как завтра с гордым видом хлопну дверью, я начала подниматься по лестнице, как вдруг передо мной выросла фигура Огюстена.
- Натали, - он, кажется, был удивлен, встретив меня, - что у вас случилось?
- Ничего не случилось, - фыркнула я, протискиваясь мимо него. - Просто твой брат совершенно не умеет общаться с людьми. В остальном все отлично, не беспокойся.
- Максим? - я даже в темноте видела, что у Бонбона глаза полезли на лоб. - Что произошло?
- Да отстань ты от меня, - сказала я с раздражением, уворачиваясь от протянутой ко мне руки. - У него спроси. Что я, справочник? Пусть он и объясняет.
- Ладно… - ошеломленно проговорил Огюстен и начал спускаться вниз. Больше я, слава богу, никого не встретила, и никто не помешал мне добраться до комнаты, где я поспешно разделась и, радуясь, что решила спать в своей постели, а не оставаться ночевать у Камиля, сразу же уснула.
На следующее утро меня буквально разрывали самые разнообразные чувства: во-первых, кошмарное похмелье; во-вторых, жгучий стыд от того, что я вчера наговорила Демулену, отловив его одного в коридоре; в-третьих, еще более жгучий стыд за то, какие истории из своей жизни я вчера рассказывала радостно гогочущей компании. “Нельзя так пить, - тяжело стучало у меня в голове, пока я медленно спускалась на кухню, - вот вообще нельзя”. Последний раз я напивалась до такого состояния с Антуаном, таким оригинальным способом отметив знакомство, но и тогда мне не было так плохо: очевидно, мешать обычное вино с крепленым было ошибкой с моей стороны.
В себя я приходила целый день, отпаиваясь водой и жалуясь подушке на жизнь. Наверное, был бы в Париже Антуан, он бы всласть надо мной посмеялся, но он несколько дней назад вновь уехал в армию, пообещав, правда, что на сей раз его отлучка не будет такой продолжительной, и он вернется уже в середине февраля. Февраль, правда, сейчас назывался как-то по-другому: в конце осени провозгласили новый, уникальный республиканский календарь (я некстати вспомнила, что автором его был арестованный Фабр), согласно которому недели заменялись декадами, каждому дню присваивалось собственное название, а месяцы тоже начинали называться по-новому и как-то странно сдвигались, так что сейчас было вовсе не тридцать первое января, а десятое… или двенадцатое?… вантоза. Или нивоза - все мои попытки выучить новый календарь до сих пор оказались тщетными, я не могла уложить у себя в голове новую систему и про себя считала дни по-старому, хотя, конечно, никому в этом не признавалась.
К идее оставить дом я не возвращалась, но на Робеспьера продолжала держать обиду и, сталкиваясь с ним, ограничивалась сухим “здравствуйте”, а потом стремилась как можно скорее исчезнуть из поля его зрения. А вот перед Бонбоном мне было немного неловко, но он почти сразу уверил меня, что не злится, угостил меня парой конфет (для меня оставалось загадкой, где он берет их в почти что голодающем Париже), и на этом мир был восстановлен. Мы после этого даже сблизились еще больше и часто проводили время вместе, когда у него выдавалась свободная минутка между заседаниями - гуляли или просто сидели в саду, разговаривая или безмолвствуя, думая каждый о своем. Но чаще мы все-таки говорили.
- Скажи, - однажды утром спросил он, сосредоточенно втаптывая в снег упавшую с дерева веточку, - ты… ну… любишь кого-нибудь?
- Даже не знаю, - зевнула я; мы сидели, обнявшись, я была закутана сразу в два плаща, и от тепла начала засыпать, - наверное…
- И кого? - спросил он мягко, притягивая меня еще ближе к себе; теперь я могла ощущать его дыхание на своей щеке. Я немного подумала, прежде чем ответить:
- Ну… своих друзей. Тебя, Антуана… еще родителей…
Зря я упомянула это. Зря я вообще об этом подумала. Пусть последнее время я все реже и реже вспоминала жизнь, от которой оказалась так резко отрезанной, но любое напоминание о ней влекло за собой приступ грызущей тоски и боли, да такой сильной, что хотелось выть в голос. Скоро должен был исполниться год с того момента, как я, ведомая любопытством, сбила замок на запертой двери кладовой и сделала роковой для себя шаг. Прошел год, а я, наверное, так и не смогла до конца смириться с тем, что никогда больше отсюда не выберусь. Иначе бы я не гнала от себя прочь всплывающие в памяти образы родителей и Андрея, а, наоборот, вцепилась бы в них что было сил и никогда не отпускала, боясь, что, если забуду, то сойду с ума. Но и надежды на возвращение у меня уже толком не было - первые несколько месяцев я ожидала разве что чуда, теперь понимала, что чудесам в этом ужасном, перевернутом мире места не осталось.
- Я что-то не то сказал? - спросил Огюстен, посмотрев на мое лицо. - Прости…
- Нет, - я высвободилась из его рук, давясь закупорившим горло комом, - все в порядке, просто я кое-что вспомнила, я пойду…
Мне нельзя было оставаться в одиночестве - на меня наваливалось сразу все: и воспоминания о том, что было раньше, и выставленный в церкви кордельеров гроб с телом Марата, и язвительная усмешка Бриссо, и последний крик Шарля… мыслей, тягостных, набухающих в сознании, было слишком много, и мне чудилось, что моя голова сейчас разорвется, как перезревшая тыква. Прижав ладони к вискам, я опустилась на пол рядом с дверным косяком, попыталась внушить себе “не думай, сейчас пройдет”, но стало только хуже, в голове все смешалось, и я поняла, что не улавливаю уже, кто выговаривает мне, что я попаду в неприятности, кто отчаянно взывает ко мне о помощи, а кто лежит мертвый, застывший, засыпанный алыми нарциссами. Цветов становилось все больше и больше, они сгустились перед глазами в сплошную красную рябь, и я больше не видела ничего - только это красное, густое и колышущееся…
- Итак, какoв oснoвнoй демoкратический или нарoдный принцип правления, т. е. какoва важнейшая движущая сила, кoтoрая пoддерживает егo?
Я сморгнула и мотнула головой, не сообразив в первую секунду, где нахожусь. Оказывается, я была в Тюильри и слушала, что говорит поднявшийся на трибуну Робеспьер, но мне с большим трудом удалось вспомнить, как я здесь оказалась. Очевидно, я оставила Бонбона и решила прийти сюда… или разговор с Бонбоном случился вчера, ведь не мог же он пропустить заседание? Вопросов было много, ответов не было вовсе, но я решила не искать их, а послушать речь.
- Это добродетель! - тем временем провозгласил Робеспьер с небывалой торжественностью. - Я гoвoрю o тoй дoбрoдетели, кoтoрая является не чем иным, как любoвью к рoдине и ее закoнам!
Говорил он воодушевленно, но я видела, что некоторые депутаты Болота, откровенно позевывают. Может, я тоже уснула? Это, по крайней мере, многое объясняло.
- Пoскoльку душoй республики являются дoбрoдетель, равенствo и ваша цель сoстoит в тoм, чтoбы oснoвать и укреплять республику, пoэтoму следует в вашем пoлитическoм пoведении прежде всегo направить ваши действия на сoхранение равенства и на развитие дoбрoдетели…
“О боже мой, - подумала я страдальчески, - обязательно так тянуть? Приступил бы сразу к сути, а то, того и гляди, будешь высказывать свои измышления только стенам и потолку”. Мне даже было немного смешно: политик, говорящий о нравственности - это что-то новенькое.
Я нашла взглядом Демулена - он внимал речи с чрезвычайным вниманием, а вот сидящий рядом Дантон будто бы дремал и не слушал вовсе, хотя я знала, что его вид может быть обманчив.
- Вне нашей страны все тираны oкружают вас; внутри нее друзья тиранoв сoставляют загoвoры; oни будут сoставлять загoвoры дo тех пoр, пoка у преступления не будет пoхищена надежда! - тем временем донеслось с трибуны. Зал мигом зашевелился, просыпаясь. Я навострила уши, чуя, что сейчас будет сказано что-то интересное.