– Все это вздор и ложь, и больше ничего. Он ни разу не встречал никого из фамилии Де Курси.
– Значит, правда в том, где дело касается другой девушки, не так ли, Кросби? Я ведь знал, что при нынешней помолвке вы находились в каком-то затруднительном положении.
– Не знаю, из-за чего и почему он изображал такого разъяренного зверя. Вы, верно, что-нибудь слышали о моих оллингтонских знакомых?
– О да, слышал.
– Клянусь, как перед Богом, что у меня и в мыслях не было ничего дурного против них.
– Молодой человек тоже был знаком с ними? О, теперь я все понимаю! Он просто хочет занять ваше место. Как видно, он недурно принялся за дело. Что же вы намерены с ним делать?
– Ничего.
– Ничего! Очень странно! Я бы представил его судьям.
– Дело в том, Буттервел, что я обязан пощадить имя той девушки. Я знаю, что поступил весьма дурно.
– Да-да, мне кажется, что очень дурно.
Мистер Буттервел произнес эти слова весьма решительным тоном, как будто он не намерен был допустить ни малейшего извинения в этом поступке и, во всяком случае, скрывать свое мнение. Кросби осуждал себя в деле своей женитьбы и вместе с тем заботился, чтобы другие, услышав от него самого подобное обвинение, сказали бы что-нибудь в его оправдание. Ведь приятелю нетрудно сказать, что подобные интрижки весьма обыкновенны и что в жизни нередко случается поступать неосмотрительно, даже опрометчиво. Он надеялся на такую благосклонность со стороны Фаулера Прата, но тщетно. Буттервел был добрый, снисходительный человек, старался всем угодить и никогда не брал на себя обязанности читать мораль, а все-таки и Буттервел ни слова не сказал в утешение Кросби. Кросби не имел на своей стороне ни одного человека, который бы смотрел сквозь пальцы на его проступок, считал бы это не проступком, но безрассудным увлечением. На стороне Кросби не было никого, кроме членов семейства Де Курси, которые совершенно овладели им и, как говорится, проглотили его живьем.
– Теперь этого дела не поправить, – сказал Кросби. – Что касается человека, который совершил на меня такое жестокое нападение, то он знает, что за ее юбками его никто не тронет. Я решительно ничего не могу сделать без того, чтобы не упоминать ее имени.
– Да, я понимаю, – сказал Буттервел. – Неприятно, весьма неприятно. Не знаю, могу ли я что-нибудь сделать для вас. Будете вы сегодня в совете?
– Непременно, – отвечал Кросби, становясь более и более печальным.
Его острый слух говорил ему, что он потерял к себе всякое уважение Буттервела, по крайней мере на некоторое время. Буттервел хоть и занимал высшую должность, но по привычке всегда обходился с Кросби как с человеком, которого следует уважать. Кросби пользовался и умел пользоваться, как в комитете, так и в обществе, почетом, гораздо выше того, на который по своему положению имел законное право. Теперь он был низведен со своего пьедестала. Никто лучше Буттервела не видел этого. Он шел по одному направлению с обществом, замечая почти инстинктивно, какое направление намеревалось избрать общество. «Такт, такт и такт», – говорил он про себя, прогуливаясь по тропинкам Путнейской виллы. Кросби теперь секретарь, тогда как несколько месяцев тому назад был обыкновенным клерком, но несмотря на это инстинкт мистера Буттервела говорил ему, что Кросби попал в неприятную ситуацию. Поэтому у него не было ни малейшего желания выразить сочувствие человеку, которого постигло несчастье, и, оставляя секретарский кабинет, он знал заранее, что пройдет много времени до той поры, когда он снова заглянет в него.
Под влиянием досады Кросби решился действовать, с этой минуты заглушив в себе всякую совесть. Он решился показаться в совете с таким равнодушием к своему подбитому глазу, как только можно, и, если ему скажут что-нибудь, он приготовился ответить. Он решился идти в клуб и обрушить свой гнев на того, кто обнаружит к нему хоть малейшее пренебрежение. Он не мог выместить свою досаду на Джонни Имсе и хотел выместить ее на других. Не для того он приобрел видное положение в обществе и сохранял его в течение нескольких лет, чтобы позволить уничтожить себя потому только, что сделал ошибку. Если общество, к которому он принадлежал, намерено объявить ему войну, он готов был вступить в бой немедленно. Что касается Буттервела – Буттервела неспособного, Буттервела несносного, Буттервела, который при всяком затруднении в течение многих лет прибегал к нему за советом, – он даст ему понять, каково быть таким вероломным в отношении к тому, кого он считал своим другом. Он решился показать всем членам совета, что пренебрегает ими и держит их в своих руках. Составляя себе таким образом план действий, он ввел в него два пункта относительно членов благородного семейства Де Курси. Он решился показать им, что вовсе не намерен быть их покорнейшим слугой. Он решился высказаться перед ними откровенно, и если после этой откровенности они захотят разорвать «брачный союз», то могут это сделать – горевать он не станет. В то время как он, облокотясь на ручку кресла, размышлял об этом, в голове его мелькнула мысль – мысль, породившая воздушный замок, мечту, осуществление которой казалось возможным, и в этом замке он видел себя стоящим на коленях перед Лили Дейл, умоляющим простить его и снова полюбить.
– Мистер Кросби явился сегодня, – сказал мистер Буттервел мистеру Оптимисту.
– Явился? – спросил мистер Оптимист весьма серьезно, ему уже известен был весь скандал на платформе железной дороги.
– Его обезобразили страшным образом.
– Очень неприятно слышать. Это так… так… так. Если бы это был кто-нибудь из клерков, мы должны были бы сказать ему, что он срамит наш комитет.
– Чем же виноват человек, если ему поставят фонарь? Ведь не сам же он подбил себе глаз, – сказал майор Фиаско.
– Я знаю, что он не сам себе подбил глаз, – продолжал мистер Оптимист, – но, мне кажется, в его положении он должен бы держаться как можно дальше от всякого скандала.
– Он бы с радостью это сделал, если бы представилась возможность, – сказал майор. – Я думаю, ему точно так же не хотелось бы ходить с подбитым глазом, как и мне, как и всякому другому.
– Не знаю, мне никто не ставил синяк под глаз, – сказал мистер Оптимист.
– Скажите лучше, пока никто не ставил, – заметил майор.
– И надеюсь, никогда не поставят, – сказал мистер Буттервел.
В это время наступил час общего собрания, и в зал совета вошел мистер Кросби.
– Мы очень сожалели, услышав о вашем несчастье, – сказал Оптимист весьма серьезно.
– Я думаю, вдвое меньше, чем сожалел я сам, – сказал Кросби со смехом. – Чрезвычайная гадость иметь подбитый глаз, другой может принять меня за кулачного бойца.
– Притом еще за кулачного бойца, который не выиграл боя, – заметил Фиаско.
– Не думаю, что тут есть большая разница, – возразил Кросби. – Вообще подобная вещь неприятна, и, пожалуйста, не будем говорить об этом.
Мистер Оптимист был однако же того мнения, что он должен, в силу своих обязанностей, поговорить об этом. Как бы то ни было, он был председательствующий в Совете представителей, а мистер Кросби всего лишь секретарь комитета. Учитывая разницу их положения, разве ему не следовало сделать замечание за такую неблагопристойность? Неужели Рэфль Бофль не сказал бы ни слова, если бы мистер Буттервел, будучи секретарем, явился на службу с подбитым глазом? Он желал выказать права председателя во всей их полноте, но, несмотря на то, он чувствовал большое замешательство и не имел никакой возможности приискать приличные выражения.
– Гм, да, хорошо, приступим же к делу, – сказал он, удерживая, однако же, за собой право возвратиться к подбитому глазу секретаря немедленно после окончания обыкновенных занятий совета.
Но когда обычные занятия кончились, секретарь удалился из зала собрания, не дав председателю ни минуты времени собраться с мыслями и начать разговор о подбитом глазе.
Возвратясь в свой кабинет, Кросби застал там Мортимера Гейзби.
– Любезный мой друг, – сказал Гейзби, – да ведь это прескверная вещь.