– Вот скажите мне, Асенька, – задумчиво смотрел на неё учитель литературы. – Какую идею вы проталкиваете в своём водевиле? Лучше жить бедно, но честно?
– А вы – против? – она смотрела на него, будто впервые видела. Или будто воспринимала его слова как диктант. И по лицу её блуждала неопределённая улыбка. Вроде как она рассматривала кадыкастую неуклюжую фигуру под микроскопом и не знала, к какому же виду отнести это крупное млекопитающее. Которое, к тому же, и не влазит под микроскоп.
– Я-то?... Хотелось бы, конечно. Да вот дрова на зиму обещали, а не дали ведь…
– Дрова-а, – протянула она с тем же выражением и тут же: – Итак, приготовились! Девушки! Шейки вытянули! Мужчины! Плечи, плечи развернули – вы же мужчины! Сильный пол! И… р-раз! И- д-два!..
«Я не могу без тебя жить.
Мне и в дожди без тебя – сушь», – гудел за сценой в микрофон рыжий ездовой Пашка. По замыслу Аси старый водевиль пересыпался мелодекламациями о любви и отрывками из произведений великих классиков.
«Мне и в жару без тебя – стыть, – билось в стёкла окон из микрофона.
Мне без тебя и Москва – глушь»…
– Не буду я это читать, это курам на смех, – после довольно долгой паузы вдруг забормотал микрофон.
– Как? Почему не будешь? – всполошенно кинулась на сцену Ася.
– А не хочу...
Ступеньки на сцену были вроде как крутые, а у Аси коротенькое узкое платьице. И Пашка вовсе застеснялся: не знал он, подавать Асе Рамазановне руку или нет. Вроде подать надо, а в то же время – ведь смешно это. Он так и не решился и, сконфуженно глядя на её белые круглые коленки, взлетающие над ступенями, забубнил:
– Не буду я это…
– Ну почему же, Паша? Ты ведь так хорошо читаешь, – умоляюще заглядывала Ася ему в глаза. – Это очень хорошие стихи. Их очень хороший поэт написал. Николай Асеев. Нужно развивать литературный вкус, Паша.
– Не буду я. Курам это на смех. Потом засмеют, – и смущённый Пашка, аккуратно уложив микрофон на пол, побрёл к двери. А вслед ему голосом сельмаговской продавщицы неслось и вовсе непонятное:
Разбросанным в пыли по магазинам,
(Где их никто не брал и не берёт!)
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черёд.
Репетиции шли всё лето. Декорации делали из белых и голубых занавесей. За сцену стащили облупленные от старости кушетки – как раз вошли в моду столы на раскоряченных ножках и такого же дизайна кресла. И самые авангардные селяне сменили мебель, выставив старую в сараи и курятники.
Машенька, Настенька и Катенька – героини водевиля – пели и танцевали, юные дарования уже почти знали свои роли. Во всяком случае, суфлёрше Галочке – семикласснице местной школы – чаще приходилось ловить мух, чем подсказывать текст. А герой-дублёр, который все восемнадцать оставшихся от репетиций часов сражался за отечественный урожай, уже и в самом деле не знал, в какую из трёх девиц он влюблён. Потому что он и в жизни в них влюблялся по очереди и всякий раз по-настоящему. А в водевиле графа Соллогуба и вовсе было сказано, что «жениться позволяют на одной, а одной слишком мало», так что роль влюблённого чиновника у механизатора получалась очень органично. Хоть в жизни он совсем даже и не был сыном миллионера-откупщика. И считал себя богатым только, если на поле приезжала передвижная автолавка, и знакомая продавщица привозила не какой-нибудь «сучок», а настоящую белоголовку.
Ася сияла, смотрела на всех влюблёнными глазами и вместо оценки, которую обычно давала каждому, разбирая мизансцены, звучно вещала с авансцены:
О, светлый край златой весны,
Где Феб родился, где цвели
Искусства мира и войны,
Где песни Сапфо небо жгли!
И никому в голову не приходило спросить, что это за Феб родился и кто такая Сапфо. Потому что многое уже знали от Аси, особенно те, кто собирался в следующем году поступать. А чего не знали, так и бог с ним.
– Ась, вышла бы ты за меня, – как-то сказал ей учитель литературы, которому надоело вечерами просиживать в клубе, в то время как накопились непроверенные сочинения на тему «Образ Татьяны – идеал русской женщины». – Тогда квартиру сразу дадут. И дрова на зиму…
Но заметив, что она его даже не слышит – у Аси как раз шёл очередной прогон – сделал вид, что ничего такого и не говорил. А если говорил, то это была просто шутка. И в другой раз попробовал уже сказать ей то, что за него написали другие:
– Ну не стоило бы, Ася Рамазановна, в одном водевиле читать стихи Асеева и Цветаевой. Вы же знаете ту их историю.
– Что за история? – безразлично, просто чтобы поддержать разговор, спросила она, наблюдая, чтобы чтец нёс слово, как факел горящей лампы. Чтоб голос его был готов взлететь от восторга прямо к потолку. Чтоб каждый звук пел! – А что история есть какая-то?
– Ну как же, – обстоятельно облокачивался на обшарпанное пианино учитель. – Это история известная.
– Девочки, ребята, перерыв десять минут! Вам известная? – вежливо спросила она учителя, что-то подсчитывая столбиком в тетрадке. Нужно было уже заказывать костюмы для прогонов. Впереди – премьера, а весной – межрайонный смотр художественной самодеятельности, который и мог дать будущему народному театру долгожданный зелёный свет.
– Отчего же мне? Не только мне. Эрудиты знают о письме дочери Цветаевой к Пастернаку. Ариадна Сергеевна ему лично писала, что винит именно Асеева в смерти матери. Он был хуже Дантеса. Он даже посудомойкой в писательскую столовую её не взял, а она умирала с голоду. А вы в одном спектакле их стихи даете. Неправильно это.