Бабушка Зайца смотрела на это его непонятное состояние и, вздыхая, говорила другим, что этому ребёнку жизнь будет короткая.
Она говорила, что в другом месте такого ребёнка считали бы даром небесным, «но ведь вы же знаете, что такое наша Счастливая деревня? – это же болото, трясина, а вы видели на болоте высокие прямые деревья? – нет, только мелкие деревца гниют в болоте, знаете? – вот это и есть наша Счастливая деревня» – и никто с бабушкой не спорил. Никто с этим не смел спорить.
Старая бабушка говорила не то, что говорила рабочая группа, не то, что писали в газете и рассказывали в радиоприёмнике. Такие речи старухи заставляли вздыхать некоторых более высоких по их опыту и положению людей, они говорили: «Ох, не к добру говорит такие вещи старая глупая бабушка, не к добру!»
Гэле и его матери не доводилось слышать, что говорят и что обсуждают в общественных кругах села, они жили себе и жили. Гэлу только мутило непонятно от чего, он только всё время старался гнать прочь неуважительные мысли о Сандан, чтобы она хотя бы дома была более-менее как мать.
Сейчас вот она прямо в лицо Гэле икнула, потом ещё раз, его снова обдало горячей кислятиной, и в желудке стало совсем невыносимо. Хорошо ещё, она перестала, наконец. Лепёшка наконец-то провалилась ей внутрь, и она заговорила с совершенно невинным выражением лица:
– Но ведь этот ребёнок и правда такой забавный!
Он не знал, что сказать, но что-то надо было ответить:
– Мама, я не хочу говорить, мне нехорошо. Меня тошнит…
Эта безалаберная женщина покрутила глазами и сказала:
– Ну тогда пусть тебя вытошнит, и тебе станет легче!
Гэла рванулся наружу, согнулся пополам, стал с шумом глотать воздух, кислая волна хлынула вверх, потом отступила, ушла внутрь и там продолжала бурлить, так что сводило зубы. Слёзы подступили к глазам. Чтобы они не полились, Гэла поднял глаза к небу. Звёзды были размытые, блестели сквозь пелену слёз неровными дрожащими пятнами.
В поисках опоры он припал к дверному косяку, глядя на крутящиеся над ним звёзды, а мать продолжала позади него у очага запихивать в рот куски еды. Этой женщине поистине было небом суждено родиться в голодные годы; когда была еда, она могла, не зная усталости и не чувствуя насыщения, есть и есть, а когда ничего не было, то два-три дня не ела ни зёрнышка и даже не вспоминала о том, что людям нужно питаться.
Под чавканье матери Гэла слышал свой внутренний голос: «Я так больше не могу, я хочу умереть».
Он беззвучно повторял про себя эти слова и чувствовал от этих слов даже какую-то радость, а всё село было беззвучно и тихо при свете звёзд, каменные столбы домов чернели в вечернем сумраке.
Гэла знал, что на эту его непонятную тоску в Счастливой деревне не будет никакого отклика, и сейчас он ощущал в себе ненависть к этой Счастливой деревне.
Он ненавидел свою мать, которая из-за далёких гор и вод, неизвестно из каких мест притащилась сюда, вдруг появилась перед людьми этой деревни и родила его, родила в этом чужом равнодушном селе. Он хотел спросить мать, откуда она пришла, ведь, может быть, там люди приветливее, живее, ну как цветы, раскрывающиеся от весеннего тепла, там, на этой неизвестной ему, далёкой родине…
Летняя ночь, он лежит на тёплой нагретой подстилке из овечьей шкуры, словно умирающий старик, думает, что вот, умру я здесь, в Счастливой деревне, на чужбине.
Гэла заснул.
Только после того, как этот стойкий ребёнок уснул, две слезинки из уголков глаз скользнули и упали на изголовье.
Потом он и правда увидел во сне распускающиеся от весеннего тепла цветы, увидел целое поле цветов: жёлтые первоцветы, голубые и синие колокольчики и ирисы, красные цветки земляной сливы – и он носится по этому цветочному полю, а в середине поля стоит, как принцесса, высокая и благородная, в развевающихся на ветру красивых одеждах, со взглядом, прекрасным как воды глубокого озера, его мать Сандан.
Но вдруг он видит, как вся эта картина перед ним вспыхивает мощной световой вспышкой и пропадает, Сандан пронзительно кричит, и он просыпается. Он перебирает, брыкается в воздухе ногами, схваченный поперёк груди чьими-то руками; повисший в воздухе яркий свет электрического фонарика направлен ему прямо в глаза.
Позади мощного пучка света слышен голос сквозь сжатые зубы:
– Мелкий ублюдок, это твоя работа, это всё ты сделал!
Мелкий ублюдок,
мелкий ублюдок,
мелкий ублюдок,
мелкий ублюдок!
Мелкий ублюдок!!!
Гэла окончательно проснулся, он слышит, что это голос отца Зайца, Эньбо, голос этого вернувшегося в мир монаха.
Он не помнит себя от страха:
– Я не мелкий ублюдок, да-да, это я мелкий ублюдок, дядечка, отпустите меня!
Но тот голос вдруг резко взвивается:
– Я убью тебя!
Барабанные перепонки в ушах Гэлы готовы разорваться от этого резонирующего сумасшедшего крика, но тут слышен ещё более истерический вопль:
– Нет! – и Сандан бросается к ним, словно бешеная львица, и валит наземь и человека, который держит Гэлу, и Гэлу вместе с ним. Электрический фонарик отлетает в сторону и освещает очень много ног, а мать с рыданиями прижимает голову Гэлы к своей груди, он чувствует мягкую грудь матери:
– Мой сын, Гэла, это ты, сынок мой!
Гэла прижимается к материнской груди:
– Мама, это я, я здесь.
Зажёгся ещё один фонарик, он бьёт светом прямо в мать и сына, лежащих на земле, и на задыхающегося от гнева монаха, вернувшегося в мир.
– Никто не смеет тронуть моего сына! – истерическим громким голосом кричит Сандан, но люди видят её освещённую фонариком голую грудь и начинают громко хохотать, а Гэла никак не может прийти в себя от испуга, прижимается к матери.
Но эти люди растаскивают мать и сына.
4
В эту ночь огромное колесо луны висело высоко в небе, смутные очертания гор возвышались вдали. Этой ночью обычно тихая Счастливая деревня сошла с ума. Всё село, мужчины и женщины, старики и дети – все пробудились от сна и заполнили площадь. Толпа взрослых мужчин бешено толкала Гэлу, маленького, испуганного и ничего не соображающего ребёнка, прочь из деревни; электрические фонарики в их руках выплёвывали столбы света, пронзающие черноту ночи; мелькавшие и справа и слева, при ярком свете луны были ещё люди с горящими факелами.
Гэла медленно шёл, спотыкаясь, замедляя шаги, множество рук грубо толкало его в спину. Иногда он падал, но его тут же поднимали за шиворот:
– Мелкий ублюдок! Вон отсюда!
Сзади поднимался многоголосый рокот; все возможные адресованные ему слова – маленький вредитель, мелкий червяк, ничтожество, чертёнок – вылетали как плевки изо ртов и с грохотом разрывались в его голове; перед глазами Гэлы мелькали одно за другим лица людей Счастливой деревни, впереди всех – мальчишки чуть постарше, чем он: Ага из дома Кэцзи, братья Ванцинь, сын Лоу Дунчжу с заячьей губой. Конечно, были ещё голоса их отцов и старших братьев, исполнявших роли самого разного начальства в селе. Столько бешеных криков, столько тяжёлых грубых рук, и все толкали его прочь из деревни в дикое поле.
Гэле вдруг вспомнился фильм, который несколько дней назад привозила кинобригада коммуны, где какого-то бородатого негодяя вот так же яростно выпихивала из деревни людская толпа, чтобы «физически ликвидировать»; он обернулся, обхватил ногу самого разъярённого – отца Зайца:
– А мама? Мама Сандан, спаси меня!
Но он не услышал голоса матери.
В людской толпе взорвался холодный жестокий хохот, рука Эньбо подняла малыша:
– Тебя никто не убивает, зайчишка! Говори, куда ты днём водил нашего Зайца?
Только теперь Гэла узнал, что Заяц сейчас лежит в своей кроватке, плачет и повторяет всякую чушь, говорит, будто фея цветов ему сказала, что среди людей очень плохо, что она заберёт его на небо. Маленький Заяц ещё сказал, что сам он спустился с неба и теперь хочет вернуться обратно на прекрасное небо. Взрослые подумали, что это, конечно же, дикарь Гэла, при матери, но без отца, таскал его в дикое поле, и там от каких-нибудь цветов нашло на него это наваждение.