– Да за тобой самолёт пришлют, чтобы отвезти в город Пекин!
Это Гэла добавил.
– Вот же ублюдок, – сквозь зубы процедил Собо.
– Это все и так знают, тебе-то зачем повторять? – скривил рот Гэла и захихикал.
Понимая, что дальше связываться с этим ублюдком будет вредно для собственной репутации, Собо повернулся к Эньбо и сказал с угрозой:
– Смотри, плохо кончится, если будешь водиться с этим мелким хулиганом!
Эньбо прикрыл веки так, как будто собирался потом широко открыть глаза и выразительно посмотреть на него в ответ, но приподнял веки только до половины и снова прикрыл: лень-де даже смотреть на такого.
Люди поднялись и пошли в деревню; Гэла один радостно бежал впереди всех, вытянув руки и наклонившись всем телом, словно расправившая крылья и парящая в воздухе огромная птица; он бежал вниз по свежей зелёной траве горного склона, гудя как мотор:
– У-у-у! У-у-у! Я самолёт, я заберу тебя в Пекин!
Некоторые смеялись:
– Вот же проказник!
– Да разве ж это самолёт? Так голодные волки воют!
– Вот дуралей, самолёт гудит постоянно, а ты – с перерывами!
Счастливая деревня лежит на пути какой-то воздушной трассы: ясным днём около полудня здесь можно видеть, как самолёт, чуть побольше парящих в небе коршунов, расставив свои неподвижные крылья, сверкая серебряным блеском, с гулом медленно ползёт по небу над их головами.
9
Открытие дороги всё откладывали и откладывали; сначала хотели в октябре, на день образования государства, потом перенесли на ноябрь; потом снова перенесли – на декабрь, когда и погода холодная, и земля промёрзшая, и в конце концов уже в этом году перед Праздником весны, наконец, открыли.
Это новое добавило праздничного настроя в Счастливой деревне, где как раз готовились встречать Новый год.
На площади люди собирались группками по три, по пять человек, друг у друга разведывали, не будет ли кто потихоньку сам гнать самогон; в Счастливой деревне не хватает зерна на продовольствие, частным образом гнать водку в принципе-то запрещено. Ещё были люди, кто советовался, не позвать ли в дом ламу, чтобы прочёл какие-нибудь молитвы, ну там, чтобы всё тихо-мирно и чтоб ушли прочь беды-напасти: «общественный строй новый, конечно, но Новый год-то надо встречать по-старому, чтобы всё было как полагается».
Такие дела в эти годы не делались прямо, а так вот потихоньку обсуждались, потому что были под запретом, и оттого возбуждали, создавали ощущение радостного ожидания.
Зимнее солнце светило приглушённо, томно, создавая как раз атмосферу, подходящую для чего-нибудь скрытного, тайного. Люди продолжали собираться кучками, шушукаться, выведывать, обсуждать – всё про то, как бы сделать этот Новый год не таким пресным и скучным, хоть в материальном плане, хоть в плане эмоций, в том смысле, чтобы придать ему хоть чуточку разнообразия.
Именно в это время обычно всегда распахнутая на площадь дверь дома Гэлы была часто закрыта. Обычно беззаботная Сандан, словно спасаясь от холода, лежала, сжавшись в комок, в углу у стены, вся дрожа как в ознобе, время от времени широко раскрывая бегающие испуганные, но ясные глаза. Она не хотела, чтобы Гэла это видел.
Когда взгляд сына останавливался на ней, она, преодолевая бившую её дрожь, говорила: «Не смотри на меня, сынок, прошу тебя, не смотри, я не здорова».
Гэла сразу же низко-низко опускал голову или начинал через бамбуковую трубку сдувать пепел с углей в очаге.
Только он поднимал голову, как она снова говорила: «Не надо на меня смотреть, я больная, не могу выйти найти что-нибудь тебя покормить, ты пойди сам, скоро Новый год, у всех, в каждом доме есть что-нибудь хорошее, вкусное…»
Гэла шарил за спиной, доставал что-нибудь подложить под голову, поджимал ноги, ложился набок и долго не мигая смотрел на огонь остановившимися глазами.
Похожее ощущение бывает, когда от голода кружится голова. Но сейчас Гэла не был голоден; был конец года, производственная бригада только что распределила на всех зерно; то одна семья, то другая то и дело что-нибудь давали, какую-нибудь мелочь, излишек. Это сама предпраздничная атмосфера на площади все последние дни заставляла их с матерью, одиночек, закрывать свою дверь и не соваться наружу.
Гэла смотрел на мечущиеся язычки пламени слегка остекленевшими глазами и услышал, как Сандан тяжело вздохнула. Он пошевелился, улыбаясь, словно во сне сказал: «Мама…»
Сандан откликнулась.
Гэла вдруг спросил:
– А какой был мой дед?
Сандан напряглась и вся выпрямилась, но Гэла так и продолжал тихо лежать, скрючившись, у огня.
Он, собственно, сам испугался своего вопроса, потому что никогда раньше не позволял себе задавать матери такие вопросы. Он как будто с рождения уже знал, что нельзя матери задавать такие вопросы; и, конечно, он знал, что, даже если спросит, ответа не получит. Но сегодня эти слова у него сорвались с языка и вылетели.
Гэла словно со стороны слышал сам себя:
– Все говорят, ты на себе носишь мешок драгоценностей, это правда?
Сандан по-прежнему не отвечала.
Однако она выбралась из угла, села, убрала ту рухлядь, на которой вместо подушки лежала голова сына, и положила его голову к себе на колени; она тихонько пропускала его спутанные волосы сквозь пальцы, расчёсывая их, и только что очнувшийся ото сна Гэла снова впадал в забытьё. Мать вся сгибалась над ним, что-то мягкое и тёплое касалось его плеча, он понимал, что это материнская грудь, вскормившая его; мать дрожащими губами касалась его щёк, большие горячие слёзы падали на его лицо.
Мать подвывала, словно волчица, обдавая его горячим дыханием: «Сынок, сынок мой…»
Гэла не отвечал ей, но глаза его тоже были полны слёз, горячие крупные капли сбегали из уголков глаз, было слышно, как они падают на пол.
В этот момент скрипнула дверь. Беззвучно, затаив дыхание, кто-то вошёл, словно тень впорхнула в комнату. Гэла знал, что это пришёл его единственный в деревне друг, Заяц.
Гэла тотчас же высвободился из объятий матери и сел прямо; он сказал:
– Заяц, братишка, ты пришёл…
У немного подросшего в этом году Зайца на лбу по-прежнему извивался под кожей синий червяк вены, и говорил он тонким робким голосом:
– Брат Гэла, выпал снег…
Гэла повернулся и через неприкрытую дверь увидел снаружи в сумеречном глубоком небе гонимые ветром мелкие бесформенные, хаотично мечущиеся снежинки. Гэла, как взрослый, сказал:
– Прикрой дверь, братишка Заяц, разве это снег. Ветер задувает.
Заяц закрыл дверь, уселся на пол, словно дома. Когда заговорил, снова голос был робкий и тихий, как у девочки:
– Брат Гэла, почему ты не выходишь играть?
Гэла всегда перед Зайцем старался вести себя как большой взрослый мужчина, он потрепал его по голове:
– Эти дни маме нездоровится, ей надо отдохнуть, через несколько дней, когда встретите Новый год, она поправится.
Заяц сказал:
– Все говорят, что ещё до Нового года приедут машины…
– Кто так сказал?
– Да все говорят, – Заяц тоже, невольно подражая Гэле, стал говорить, как взрослый.
– Все только про это, твердят одно и то же, и не хочешь да услышишь!
От таких его слов и Сандан и Гэла невольно засмеялись.
Гэла поднял глаза и посмотрел на мать; Сандан словно поперхнулась, вдруг перестала смеяться. Гэла вдруг обнаружил, что с какого-то времени мать стала его побаиваться. Это его немного обеспокоило, но вместе с тем он был и доволен, что внушает матери такое чувство.
– Приедут машины, и что будет? Всех погрузят на них и повезут в город на банкет? – После возвращения из своих скитаний Гэла стал говорить с напускной интонацией раздражения и недовольства.
Заяц немного испугался:
– Почему ты сердишься?
– Прости, прости, Заяц-братишка, – Гэла поспешил смягчить тон. – Приедут – ну и пусть приедут, Заяц, я тебе так скажу, если машины и увезут этих людей в город, то не на обед! А для чего – ты не знаешь. Потом пойдёшь со мной ходить, тогда узнаешь – у них собрания, весь день до вечера собрания! После собраний – шествия, потом расходятся по домам, про поесть даже не думай!