В глазах рябило от этой идеальности, становилось тошно. У каждого свои представления о жизни. У каждого своя модель бытия — у кого-то больше, у кого-то меньше. Много ли нужно женщине, когда у неё есть любящий муж, маленький сын и любимая работа? И воспоминания, те самые, в которые так приятно ухнуть с головой пятничным вечером. Шелестят страницы фотоальбома, отматывая назад месяц, год, десятилетие — и по прежнему жив муж, широко улыбается, и по прежнему мал и глуп сын. Ещё никого не уволили с работы, ещё никто не ушёл на пенсию, ещё не разбито старое зеркало — мириады «ещё не», приторно пахнущие сладким чаем, сдобой и теплом. Так, наверно, пахнет, ностальгия.
Девочка, девушка, женщина, убаюкивающая на руках сына — пухленького, симпатичного и милого. Тогда его ещё никто не называл звездой, тогда ещё Крок был всего лишь плюшевым крокодилом, тогда в нём ещё не горел яркий костёр искры. Мы были не в Лексе, мы были в его матери…
***
— Уныло, банально, простенько. Его мать, в конце концов, обычный человек, — пояснила мне Трюка, поправляя собственную гриву левым копытом. Крохотный порез, прятавшийся под синей шерстью, мелькнул всего на мгновение и тут же исчез.
Бутыль чужой подлости рухнул о мраморные плиты чужих надежд, что расплыться черной кляксой отчаянья и боли. Неужели Черныш в самом деле говорил правду, неужели…
Или показалось? Я пристально посмотрела на копыто моей спутницы, в надежде разглядеть столь примечательную деталь. Но шрамик умело прятался под шерстью, а просить чародейку показать свою ногу — значит, выдать себя с потрохами. С другой стороны — что мешало Чернышу заприметить этот самый порез, а потом показать всё так, как ему выгодно.
Одурманил, винила себя я. Одурманил, затянул, опутал сетью. Купил за пару часов жизни — настоящей ли? Вспомнит ли Мари о том, как была куклой? Может, и не вспомнит, а вот я никогда не забуду те прекрасные моменты, как была живой.
Быть живой, это… это… это не как здесь, обладать лишь тенью, наброском жизни, это нечто большее, что невозможно объяснить словами. Сладкий яд, отрава, приносящая невыносимую боль, отчаянье, проблемы — и лучший наркотик, которым хочется наслаждаться до бесконечности. Пусть яд, пусть больно и живот пучит, пусть его.
— Для неё весь мир, — продолжала Трюка, — это родной дом, кирпичная коробка, в который она тащит собственные переживанья и радости. Это далекий отсюда завод — где всё заглушает мощь станков, где чаянья, надежды и мечты обращаются стальными болванками деталей, блеском втулок, остротой резьбы гаек. Этакий трансформатор, обращающий чувства, мысли и желания — в готовый продукт. Тоже, своего рода, творчество.
Интересно, задумалась я, а может ли недоделанный болт вдруг стать живым? Ощутить себя частью мира, задуматься над бытием, скажем, судьбоносного резца? Позвали рабочего на обед, а он бросил болт, да и забыл о нём. Может ли такая недоделка стать как я? Трюка тогда говорила, что не может. Люди шьют одежду, готовят, растят деревья, пекут хлеб, стругают стулья с табуретами — весь мир бы тогда был заполнен искрососами вроде нас. Отголосок жизни, касание искры — возможно, но чтобы хоть какое-то её подобие — нет.
— Маленький дом, маленький завод, маленький мир — всё маленькое. Люди лишь издалека кажутся гигантами. Ходят, нос по ветру, а ковырни чуть поглубже — а наружу вылезет самая пошлая банальность. — Трюка, кажется, повеселела, а, может, мы прошли опасный участок. Многословие лилось у неё через край, казалось, что она в один миг хочет объяснить мне всё разом. Словно сама она сейчас вот-вот растворится в воздухе, исчезнет, оставит меня одну наедине с этим домом.
Я больше не любопытствовала к жизни матери Лексы. Мне показалось мерзким и подлым — вот так, затаив дыхание подглядывать за чужой любовью, радость, восторгом. За горём, когда в дом непрошенной гостьей, словно вор, ночью, пришла смерть и забрала с собой мужа. Изредка я видела Лексу — не такого, как в реальном мире, другого. Здесь он представлялся уже не мальчишкой, но и ещё не тем возмужавшим парнем.
Квартиры издевались, вдруг решив, что порядок — дело необязательное. События шли не по порядку. Заполненная до краёв горем квартира, где только что умер муж сменилась той, где маленькая девочка с упоением смотрела за бегущими за вагонным окном деревьями. Они проносились, уносясь вдаль, а девочка озиралась, будто боясь, что вот сейчас придёт строгая мама, что сейчас её отгонят от маленького чуда, заставят сесть на место и смотреть на унылую, скучную стену.
— Самые запоминающиеся моменты, — поспешила пояснить Трюка. — То, что помнится лучше всего. То, что навсегда втравится в душу и будет в мельчайших деталях вспоминаться — всю оставшуюся жизнь.
— Трюка, а… почему здесь всё так? Этот дом, завод — это понятно, такой маленький мир, но здесь… у меня такое ощущение, что здесь нет искры. Будто мама Лексы неспособна сотворить хоть что-то, на что способен Лекса.
Единорожка кивнула в ответ.
— Она и не способна. Ты равняешь человека, который был рождён с высочайшим потенциалом искры и обычного среднестатистического человека. Мудрено ли, что их мысли будут разниться? Каждый день Лекса борется — с самим собой за право жить дальше, за право превозмогать собственную ненормальность, преодолевать приступы безумия. Или ты думаешь, что идеи осеняют его просто так? Нет, маленькая, вдохновение ходит под ручку на пару с безумием, и иногда непонятно, что из них страшнее.
Безумие. Твой Лекса немножечко дурачок. А может, и не немножечко. Диана потешалась в моей голове, каталась по полу от смеха, а мне вот было вовсе не смешно. Трюка продолжила.
— Создать что-то необыкновенное очень трудно. Для этого нужно уметь выйти за рамки, глянуть чуть дальше собственного носа, научится воспринимать любую мысль — даже самую глупую — всерьез. Миллионы людей пишут книги, миллионы садятся перед монитором своих компьютеров, нависают коршунами над клавиатурой — и создают нечто. Кто-то лишен искры, как мама Лексы, но он и не сможет написать что-то необыкновенное. Сборник шаблонов, клише и чужих мыслей — вот что получится у него вместо книги. Их тексты не обжигаются огнём искры, правка и редактирование кажутся им лишними.
— Но их всё равно издают, — вставила я свою реплику. Лекса долго добивался того, чтобы его тексты приняли хоть куда-нибудь. Бегал, старался, писал новые на грани безумья, уничтожал старые в припадке отчаянья.
— Издают. Но это уже другой разговор. Мы пришли.
Мы пришли? Мне до одури хотелось переспросить. Вопрос так и застыл снопом невысказанных слов у меня на губах, я часто моргала глазами и не могла поверить. Мне казалось, что мы должны достигнуть вершины, что когда мы дойдем до конца этой воистину бесконечной лестницы — нас будет ждать лишь белая громада штукатуренного потолка. Я посмотрела на лестницу — мириадами пролётов она улетала всё выше и выше. Тогда почему же именно здесь?
Ответ спокойно лежал в одной из квартир. Женщина, молодая мама, что-то готовила на кухне, а ленивый карапуз надменно восседал на детском стульчике в ожидании обеда. Впрочем, обеда он, может быть, и не ждал.
— Что это? — не поняла я. Точнее сказать, почему то, за чем мы пришли именно здесь и как Трюка это определила. Та же квартира, те же стены, та же кухня, что и несколькими этажами ниже. Так почему же?
Каша дымилась, обещая обжечь язык каждому, кто осмелится хотя бы притронуться к ней. Лицо малыша исказилось гримасой — не боли, отвращения. Ложка — красивая и большая тонула в густоте бело-желтой массы, как терпящий крушение корабль. Женщина что-то говорила, но я не слышала слов.
Трюка не собиралась мне ничего пояснять. Мать отвернулась — всего на мгновение, чтобы повесить передник. Сейчас, говорили её взгляд и поза, сейчас я зачерпну ложку другую, попробую сама, подую и уж тогда…
Мальчишка не удержался. Отвращение на его лице сменилось любопытством. Теплый чад приятно грел зависшую над ним руку, и ему страшно хотелось нырнуть пальцами прямо в кашу. Что он и сделал.