Перебираю пальцами серебристые волосы; они мягкие и непослушные, извиваются, как змейки. Гнетущая атмосфера, заполнявшая воздух вязкой смолой, отчего-то рассеивается. Мне становится легче дышать. Годжо засыпает у меня на коленях — в этот раз безмятежно и крепко.
День третий.
Мы ходили в кино. Опоздали на двадцать минут, потому что Сатору долго собирался. Я думал, он купил билеты на последний ряд, чтобы мы могли незаметно для остальных целоваться и делать всякие непристойности — боги, и давно я такой испорченный?.. — но он половину фильма кидался попкорном, целясь в чью-то лысину на пятом ряду. Я пихал его локтями в бок, ловил ртом карамельные горошины и краснел от смеха пополам со стыдом. В итоге нас выгнали из зала через пятнадцать минут. Я ругался с работниками кинотеатра, требовал вернуть деньги и тащил Годжо за руку обратно. Какие говнюки! Сатору, наконец, смеялся, пока, перекинув меня через плечо, бежал от охранников, которых я долго и бесстрашно посылал куда подальше. Когда Годжо успел стать таким сильным и высоким? Раньше наши потасовки всегда заканчивались ничьей, а теперь он может пробежать почти километр, подняв меня как пушинку.
Досматриваем фильм по телевизору и пьём пиво из жестяных банок. Годжо забирается на диван с ногами, устраиваясь у меня на коленях ласковым котом.
— Гладь меня, — требует, перебивая главного героя прямо посреди чувственного монолога.
Отвешиваю подзатыльник. Надо было соглашаться на тихого Годжо. Но я разбудил катастрофу.
Он пытается пить пиво лёжа, и оно, конечно, льётся на мои домашние штаны. Холодно и мокро. Га-адость.
— Иди теперь за салфетками.
— Зачем? — искренне удивляется Сатору, разворачиваясь лицом прямо к моим бёдрам.
Прихватывает губами ткань — чёрт, слишком близко — всасывая в себя разлившийся напиток. Следующим движением кусает за чувствительную внутреннюю поверхность бедра. Я порывисто выдыхаю. Скоро Сатору будет очень неудобно лежать на мне. Но нет того, с чем Шестиглазый не мог бы справиться — он ловко развязывает шнурок на поясе, тянет за резинку вниз. Герой фильма орёт на свою девушку — вроде она целовалась с кем-то другим. Какого чёрта мы вообще пошли в кино на эту сопливую муть?
Язык Годжо обжигает кожу, продолжая слизывать с неё согретый моим теплом алкоголь. Я шире расставляю ноги — настолько, насколько позволяют штаны и бельё, спущенные до колен. Рукой пытаюсь нащупать пульт, чтобы убрать раздражающие звуки чужой ссоры. Но нетерпеливые губы Годжо быстрее дотягиваются до моего члена, лишая всякой возможности думать и действовать. Обессиленно откидываю голову на спинку дивана, сомкнутыми зубами сдерживая стоны.
— А я расстраивался, что лавочку с мороженым убрали, — обдаёт горячим дыханием мокрую головку Сатору.
— Замолчи, извращенец, — шиплю я, невольно подаваясь навстречу его губам.
Зарываюсь пальцами в волосы, оттягиваю и сминаю. Теперь я не слышу ничего, кроме собственных сдавленных стонов и звуков влажных толчков о нёбо и гортань Годжо. Он давится, пытаясь взять глубже. Помогаю ему, упираясь ладонью в затылок. Слюна стекает вниз вязкими пенными полосами. Тепло разливается по всему телу, будто я с чувством потягиваюсь после долгого сна. Сатору слизывает мутную каплю с кончика, по кругу обводит его языком — приятно настолько, что невозможно терпеть: ещё чуть-чуть, и жар превратится в ожог. Хочу остановиться, но низ живота уже начинает тянуть нарастающим спазмом. Когда милашка Сатору стал так хорош в этом?
Выстанываю тихие ругательства, полукруглом прокатываясь головой по мягкой спинке дивана, чтобы посмотреть на Годжо, который, прислонив мой член к щеке, проводит от основания до головки, властно обхватив рукой.
— Я сейчас кончу, — предупреждаю, чтобы он успел убрать лицо.
Но придурок довольно скалится, и я снова чувствую прикосновение к сокращающимся стенкам горла.
— Извращенец…
День четвёртый.
Сегодня мы не выходили из дома. Я с трудом отличаю пол от потолка, врезаюсь в край стола и спотыкаюсь о разбросанные вещи. Нужно срочно отправить всё в стирку. И проветрить. Запах секса почти мускусный, режет нос и выбивает остатки сознания, которые пощадил член Сатору.
Удивительно, что я встал раньше. Нет, не так. Удивительно, что я вообще встал.
Ноги мягкие и бескостные, будто щупальца плюшевого осьминога, но мне так хочется пить, что я готов на локтях ползти к холодильнику.
Сатору хмурится во сне. Беспокойно раскидывает руки по смятым простыням. Я задерживаюсь и, пересилив боль в пояснице, наклоняюсь, чтобы поцеловать его. Снова ощущаю солёный привкус на щеках — крошечная бороздка, проложенная слезой, никак не хочет высыхать.
— Казуки, — сквозь сон зовёт он.
— Я здесь.
— Прости… Я люблю тебя.
Сатору не часто спокойно говорит о любви. Обычно он либо вопит об этом, размахивая над головой флагом с моим портретом, либо канючит, как маленький ребёнок, пока у меня не заложит уши. Любовь Сильнейшему из клана Годжо даётся непросто, он хочет, чтобы она в его исполнении получалась такой же блистательной, каким выходит всё прочее, за что он берётся. Он впадает в крайности, как и этой ночью. Если заниматься сексом, то до тех пор, пока я не потеряю сознание; если дарить цветы — то выгружать их под домом вагонами; если признаваться в чувствах, то до хрипоты и так, чтобы слышали все вокруг. Но сейчас, видя непонятные мне сны, он говорит серьёзно, с надрывом.
— И я люблю тебя, — отвечаю, хотя знаю, что он не слышит.
— Тогда не уходи. Останься навсегда.
— Я за водой.
— Не бросай меня. Я не выдержу…
— Это две минуты, Ру, — поглаживая его по растрёпанной макушке, успокаиваю я. — У нас впереди ещё много времени.
— Три дня…
Вроде не «Звонок» смотрели, а голос сонного Годжо похож на загробный тон черноволосого призрака. Наверно, ему снится уже совсем другой сон… Целую в глаза, чтобы все кошмары расступились.
День пятый.
— Может, пора вернуться в школу? Уверен, хитрюге Гето скучно без нас.
Сатору разрешил мне курить на кухне. Стоит у вытяжки и делает вид, что не замечает густые клубы дыма — я тушу об тарелку уже четвёртую сигарету. В последние дни, что мы проводим здесь, Сатору разрешает мне абсолютно всё. Не то чтобы раньше он заигрывался в мамочку, но сейчас на его месте явно безалаберный папаша — хочет откупиться тонной мороженого от своего чада, которого навещает раз в год. Мне можно есть на кровати, Сатору даже сходил в магазин за подносом, чтобы приносить мне завтраки в постель. Позволил заплести его чёлку в пальмочку на макушке. Сделал массаж ног. Принёс блок любимых сигарет — те, которые я нашёл под кроватью, были какими-то странным, вместо иероглифов на пачке — латиница. Годжо даже согласился спать с краю, хотя я знаю, что он любит у стены. Он сам включает телевизор, быстро пролистывая выпуски новостей, чтобы найти какой-нибудь фильм. Хотя чаще предлагает почитать вслух или просто поболтать. Он выбирает кафе, куда мы ходим ужинать — удивительно, но я не помню таких в этом районе — всегда оплачивает чек, напрягается, если рядом с нами кто-то разговаривает по телефону. Туго натянутый нерв читается в каждом его движении, стоит нам ступить за порог квартиры. Но тем не менее мне можно всё.
— Нет.
…Кроме возвращения в школу. На самом деле, я ужасно боюсь того, что за то время, пока я боролся с проклятием, могло произойти нечто непоправимое. Но Годжо попросил не задавать вопросов, а больше неизвестности меня пугает то, что он может снова закрыться в своей раковине, отгородившись от меня непроницаемым лицом, искажённым страданием. Я и так каждое утро замечаю, какие опухшие и красные у него веки. Пусть он включает музыку, когда идёт мыться, я всё равно слышу, с какой силой он впечатывает кулак в стену. Успеваю заметить тень на лице до того, как он растягивает губы улыбкой.
— Не волнуйся, в школе всё хорошо, — Годжо забирает пепельницу со стола, чтобы вытряхнуть её в урну, смахивает белую пыль, рассыпавшуюся по столешнице, тянется к кнопке кофемашины.