Они с Балашовым сегодня дежурили вместе, что было необычайной редкостью – раз в три месяца, не чаще. Иногда у Добровольского складывалось впечатление, что Виталий чуть ли не специально берет у заведующего хирургией график дежурств, ищет в нём Максима и выбирает несовпадающие дни.
Балашов сидел за компьютером и методично изучал сайт AliExpress на предмет спортивной экипировки. Был он заядлым фанатом бадминтона и постоянно искал в Сети ракетки, воланчики, сумки, кроссовки, футболки и прочие спортивные мелочи, без которых жизнь его была серой и скучной. Разговор внезапно зашёл о том, что они могли бы делать, если бы в своё время не отдали мозги, здоровье и благосостояние на откуп профессии врача. Виталий внезапно увидел себя в спорте и пожалел, что не занимался им раньше, в юности – возможно, успехи на сегодняшний день были бы довольно серьёзными.
– Я сейчас, в сорок шесть лет, очень неплохо играю, – говорил немногим ранее Виталий. – На уровне края вообще красавец – дома грамоты и кубки складывать некуда. И ещё в волейбол успеваю немножко – но, правда, без особых успехов, так, на подстраховке, больше в запасе сижу. А представь, если бы я вместо реанимации по линии спорта двинул?
Он пощёлкал мышкой, разглядывая на экране что-то невидимое Добровольскому, потом добавил:
– Но поздно уже жалеть. Дело сделано. И хотя порой на дежурства как на каторгу иду, проклиная те дни, когда за заведующего остаюсь, – но в чем-то другом себя уже не вижу. Когда с ракеткой по площадке бегаю, в голове всё какие-то больные, зонды-капельницы, дозы нитратов, клинитроны эти ваши, будь они неладны. Максимально только в отпуске три последних дня разгружаюсь, а до этого работа снится. Вот бадминтон не снится, между прочим. И ни разу не снился. А кровати в зале – чуть ли не через день.
Потом он немного пожаловался на работу анестезиолога, непонимание большого начальства и сложность общения с администрацией. После чего Добровольского тоже понесло.
– Все трудности в медицине – в ментальной сфере, – пояснил он. – В голове, если уж упрощать ассоциации, – и он постучал шариковой ручкой себе в лоб, потом бросил её на стол. Она, прокатившись немного, упала на пол. Максим вздохнул и полез поднимать.
– «От многой мудрости много печали», – донеслось до Балашова из-под стола. – Чем больше знаешь – тем сложнее ставить диагноз. – Добровольский выбрался назад и попытался отряхнуть штаны от пыли, которой под столом было столько же, сколько в мешке пылесоса. Стоило признать, что дежурные санитарки мыли пол исключительно в пределах видимости.
– Так вот, – посмотрел в окно Максим, вспоминая нить разговора. – О диагнозе. Искусством в хирургии постепенно становится не операция, а умение от неё отказаться. Это как в соцсетях – чтобы тобой манипулировать, нужен огромный объем данных о тебе. Чем он больше – тем манипуляция точнее, но и тем больше времени уходит на подготовку.
– Отказаться? – приподнял брови Виталий. – Ты ж хирург. Любое сомнение в пользу операции – этот канон никто не отменял, да и вряд ли когда отменит.
– Могу поспорить. Чем больше диагностических возможностей – тем больше мы можем отсеять проблем, маскирующих основное заболевание.
– Но на это нужно время, – возразил Балашов. – А время – не самый полезный фактор для хирургических болячек.
– Тут и надо находить баланс. Баланс между длительностью и качеством диагностики – и темпами развития предполагаемой катастрофы. Например, я – из агрессивного оперирующего хирурга стал постепенно активно-выжидательным.
– Ты речь какую-то на мне репетируешь, что ли? – наклонил голову Балашов. – Звучит мощно – «агрессивный хирург».
– Раньше я рвался в операционную по любому поводу. Руку набивал, технику оттачивал. День, когда аппендицит не прооперировал, – считай, зря на работу сходил. А если доводилось что-то посущественнее сделать, непроходимость или грыжу ущемлённую – радости было столько, что впору от меня батарейки заряжать.
– Отец всё делать давал?
– Без отца не обошлось, конечно, – пожал плечами Максим. – Но без личной инициативы никак. Заставить человека в живот залезть – нельзя. Можно дать крючки подержать, тупфером попросить потыкать. У меня в больнице перед глазами пример был – Шепелев, нейрохирург, помнишь? Да ты должен знать, он лет десять назад выбрался-таки из района и краевым специалистом стал. Правда, недолго, пару лет всего порулил и на пенсию, но величиной был большой.
– Припоминаю что-то такое, – с сомнением в голосе кивнул Балашов, и Максим понял, что никого Виталий не помнит.
– Да ладно, не напрягайся. Просто Шепелев-младший так и остался в районе. Его отца спрашивали: «Почему вы не хотите сына выучить, чтобы ему потом отделение передать?» И действительно, династия могла выйти неплохая. Шепелев-отец хирург смелый, техник виртуозный, диагност блестящий. Но в операционной был, как Аркадий Райкин – тот не мог своих актёров научить, как играть, зато мог очень здорово сам вместо них всё сделать. В итоге, если не было у тебя безусловного дарования, то не удержишься в театре, переиграет тебя Райкин. Так всем и про Шепелева казалось – не умеет он учить, ему проще самому. А потом мне отец объяснил. Это не Шепелев плохо учил. Это сын не умел учиться. И даже не так, наверное, – перешагнуть не захотел ту черту, где надо уметь мосты сжигать и точки невозврата проходить. Спать хотел хорошо и спокойно, ответственностью душу и сердце не рвать.
– Поэтому ты сейчас здесь? – Балашов, слушая Максима, шарил на столе рядом в поисках пульта от кондиционера. Нашёл, щёлкнул. Тут же опустилась шторка белого «Самсунга», подул прохладный ветерок. – А Шепелев – там?
– Младший – да. И отделение отец не ему передал, а пришлому доктору из глубинки. Тоже смелому, отчаянному. Но ведь и мой отец – не мне передал. – Добровольский вдохнул. – А он хотел. Но сразу сказал: «Крылья подрезать не стану. Хочешь уехать – поддержу. Мне за тебя стыдно не будет».
Максим вдруг замолчал, вспомнив, что давно не звонил отцу. Пётр Леонидович, он же Добровольский-старший, был вплотную близок к своему семидесятилетнему юбилею, жил в маленьком дачном домике с двумя собаками, продолжая консультировать родную хирургию пару раз в неделю в неофициальном порядке. Ходил в своё отделение как на работу, смотрел снимки, щупал животы, иногда заглядывал в операционную.
– Отец со мной всегда разъяснительную работу проводил. Объяснял ход своих мыслей, уточнял, на чём диагноз строил. Ведь вся мыслительная работа – её родственникам пациента не понять. Стоят два хирурга у постели, руки за спиной, о чём-то переговариваются. А больному легче не становится. И начинается: «Почему вы ничего не делаете?» Для них стоять у постели и просто разговаривать равнозначно убийству их родственника. А всё почему? Просто никто не ценит ту часть работы, что происходит в голове. Как говорил мой отец: «Потому что клизму видно, а мысли – нет». Но ведь обидно же, Виталий Александрович! Такие порой замечательные конструкции в голове выстраиваются! Ты же можешь понять, что создать из набора бестолковых симптомов и рваного анамнеза логическую цепочку, которая приведёт, например, к тромбозу мезентериальных сосудов, – это высочайшее искусство?
– Могу, – кивнул Балашов. – У вас тут кофе есть?
– Да, на кофемашине кнопочку нажми, – сказал Добровольский. – Есть в этом что-то от… – Максим задумчиво несколько раз щёлкнул пальцами, проводил взглядом идущего за кофе Балашова. – От аристократизма, наверное. Вспоминаю отца, когда он ещё в силе был. Всегда костюм, галстук, халат накрахмаленный. Туфли, начищенные до блеска, одеколон. Никогда его небритым не видел. Сам как-то хотел усы с бородой отрастить, так он сказал: «Увижу, как это хозяйство сквозь маску лезет, – лично сбрею!» И как рукой сняло – с тех пор об усах и не мечтаю. Представляешь, что пациенты чувствуют, когда такой доктор у постели стоит, вопросы задаёт, за запястье тихонечко держит, потом склеры посмотрит, попросит язык высунуть. Уже тот факт, что он к тебе подошёл, исцелять начинает.