– Давно у меня никто не уходил прямо на руках, – сказал он Балашову. – Деды всякие на дежурствах умирали – я только на констатацию приходил. В реанимации нашей погибали от сепсиса или полиорганки – закономерно. Когда видишь восемьдесят или больше процентов ожогов, какие могут быть сожаления на тему «Всё ли я сделал»? Но вот так…
Сами хирурги давно уже списали Иванова со счетов – панкреонекроз практически полностью уничтожил поджелудочную железу и начал разрушать всё вокруг. Остановить кровотечение они пытались несколько раз, что-то сшивали в глубине раны, но болезнь было не обмануть. Парень просто доживал свои дни на кровати в реанимации, глядя в окно на теряющий листву осенний вяз. Последнее, что он увидел в жизни – как лейтенант полиции допрашивала женщину, с молчаливого согласия которой был убит её муж, а потом из живота плюхнуло два литра крови, и какой-то мужик в маске, фартуке и перчатках сунул ему в живот руку по локоть.
– Он умер? – услышал Добровольский голос Рудневой. В этот момент он понял, что никто не успел поставить между ними ширму и Зинаида всё видела.
Максим кивнул, стянул перчатки и бросил их на пол. Ему было сейчас всё равно, что о нём подумают сестры и санитарки.
– А я? – внезапно спросила она.
– Что – ты? Ты живая вроде ещё.
– Я не умру?
– Хрен тебя знает. Кровь сейчас капнут, две порции. Потом для него, – он показал за спину, – привезут ещё две. А ему уже и не надо. Так что ещё пол-литра будет на всякий случай. Ты точно из тех бутылок не пила?
Руднева замотала головой.
– Тогда, может, и обойдётся всё, – высказал мнение Максим, зачем-то посмотрел на то, как льётся плазма, проверил сброс. – Хотя для тебя… уже не обойдётся.
Он отвернулся от Рудневой, посмотрел на Иванова, лежащего в луже крови с дырой в животе, и вдруг понял, что именно так, наверное, выглядели герои фильмов про Чужих. Только имя этого монстра было «панкреонекроз».
– Вы сверху налепите что-нибудь, – попросил Максим Машу. – Чтобы из него не выливалось.
В ординаторской он следом за Балашовым подписал показания Рудневой как понятой. Чумак аккуратно сложила всё в папочку и спросила:
– Как тот парень у окна?
– Умер, – сказал Добровольский.
– Бывает, – вздохнула Чумак.
– Да, – согласился Максим.
– До свидания. – Она встала из-за стола, посмотрела на так и не сказавшего ни единого слова за всё время сержанта и добавила, указывая ему на дверь: – Ты остаёшься. Тут теперь охрана должна быть, – обернулась она к Балашову и Максиму. – Я понимаю, что Руднева не встанет и не уйдёт, но так положено. Пост, охрана. Никаких наручников и браслетов, только приглядывать. Смена к вечеру придёт. Здесь буфет есть?
– На первом этаже. Стул ему дадут, чтобы в предбанничке находиться, – пожал плечами Балашов. – Где туалет, покажем. Чай нальём. Пусть сидит, раз такие дела, но сами понимаете, у нас тут не Диснейленд, всякое бывает.
Когда они вышли, Добровольский опустился на диван и закрыл глаза.
– Тридцать один год Иванову, – услышал он задумчивый голос Балашова. – Инженер теплосетей, между прочим. Полезный для общества человек. Был.
– А Руднева? – спросил Добровольский, чувствуя, что засыпает.
– Кассир, – пошуршав историями, ответил Виталий. – Помнишь, у Романа Карцева было: «Вы не кассир, вы убийца»? Вот точно про неё.
– Если докажут предварительный сговор – второго такого кровотечения в тюрьме ей не пережить. – Максим находился уже где-то между сном и реальностью, но ещё был в состоянии строить длинные фразы. – Так что все наши усилия сегодня…
Ещё через минуту он шумно засопел и немного сполз по спинке дивана. Балашов посмотрел на него и продолжил писать протокол реанимационных мероприятий, которых не было. Рядом на столе тихонько пикнул телефон Добровольского, одновременно с этим загорелся экран, и всплыло уведомление из Телеграма.
– «Макс, как у тебя здесь приставка к телевизору вклю…» – шевеля губами, прочитал Балашов обрезанное сообщение. Подписан контакт был двумя большими буквами «Ж. М.». Виталий перевёл взгляд на спящего Максима, представил женщину в его ординаторской – на диване, с пультом в руках. Рисовалась она ему в довольно коротком белом халатике и с ногами на диване.
Добровольский открыл глаза, потому что исчез тот звук, под который он засыпал, – звук стука клавиш. Балашов понял, что немного подвис, глядя в чужой телефон, но экран к тому времени уже потух.
– Чуть не заснул следом за тобой, – сказал Балашов, потому что надо было что-то сказать. – Ты дневничок напиши, а я уже следом по хронологии воткнусь.
Максим пересел с дивана за стол, взял чистый лист бумаги и довольно подробно описал все события – от начала кровотечения до реанимационных мероприятий.
– Время не перепутал?
– Нет, – Добровольский показал Виталию историю и ткнул пальцем в лист. – Как договорено. Листочек вклеишь?
После чего он поднял телефон, включил и прочитал уведомление. Балашов продолжал печатать, словно ничего и не происходило.
– Пойду, наверное, – положив телефон в карман, сказал Максим. – По Рудневой всё понятно, а Иванову уже не поможешь. Если у Зинаиды набежит по сбросу больше трёхсот миллилитров за час – позвони мне, я приду, зонд пошевелю, подтяну ещё чуток.
Виталий кивнул, не отрываясь от экрана. Добровольский вздохнул и вышел в коридор, на ходу набирая сообщение: «Сейчас приду, сам всё покажу». Когда он миновал двери реанимации и холл перед своим отделением, пришёл ответ: «Если ты уже идёшь, то тогда приставку не надо». Потом два смайлика и сердечко.
Добровольский улыбнулся и прибавил шаг.
6
– Получается, она мужа убила?
Максим вздохнул. Как у неё получалось делать такие выводы – было для него загадкой.
Ровный тусклый свет от экрана телевизора освещал её лишь с одной стороны, выхватывая половину лица и коленку, выглядывающую из-под одеяла.
– Не сама же.
– Так не всегда и надо, чтобы сама. Достаточно вот так. В нужный момент отвернуться или глаза закрыть.
– Все мы хоть раз в жизни от кого-то отвернулись, – мрачно сказал Добровольский. – Парень этот, Иванов – наверняка ведь кто-то от него отвернулся. Может, мама. Может, девушка. Он пить начал – и вот итог. Просто кого-то убивают долго, а кого-то быстро.
– А я? – Глаза блеснули. – Я не отвернулась?
– Похоже, что нет. И, наверное, хорошо, что ты думаешь об этом. Примеряешь на себя. Пробуешь, так сказать.
– Отворачиваться?
– Не так явно, – не согласился Добровольский. – Ты не отворачиваешься. Ты слегка прикрываешь глаза. А иногда даже зажмуриваешься. Ненадолго.
– И что это значит?
– Что всё не по-настоящему, наверное. – Он пожал плечами. – И не навсегда.
– А хочется по-настоящему, – вздохнула она. – Счастья хочется. Обыкновенного человеческого счастья. Женского. Чтобы любил, чтобы как за каменной стеной и прочие бабские аргументы типа «на руках носить».
– «Женское счастье – муж в командировке», – как сумел, тихо пропел Добровольский.
Собеседница не оценила шутку. Она закинула руки за голову, слегка обнажив грудь в тех пределах, что обычно позволяет сделать одеяло в кино, и стала разглядывать потолок. Добровольский не очень понял, обиделась ли она или просто ушла в свои мысли. Максим чувствовал, что готов уже лечь рядом, но где-то внутри сидело ожидание звонка от Балашова, и оно не давало приступить к решительным действиям.
Что ему всегда не нравилось на дежурствах – вот это бесконечное ожидание звонка. Смотря телевизор, читая книгу, записывая дневники в истории болезни, он никогда не забывал, что перед ним на столе лежит телефон, экран которого в любую секунду может засветиться звонком от контакта «Приёмное отделение» или от медсестёр на этажах.
В итоге для его нервной системы это превратилось в невозможность заснуть на дежурстве днём, несмотря на негласное правило, которое Добровольский для себя называл «правилом Черчилля». Британский лидер любил говорить, что дожил до своего возраста, потому что умел всегда и везде отдыхать. «Если можно было стоять или сидеть – я сидел, если можно было сидеть или лежать – я лежал». Максим пытался следовать данному принципу, но стоило прилечь среди дня, радуясь, что появилась свободная минута, как на его голову тут же обрушивался шквал мыслей о невыполненных делах, потом подключалась тахикардия, он начинал вертеться, недовольно сопеть и поглядывать на часы каждые две минуты, надеясь увидеть на них, что прошло хотя бы полчаса, но нет – именно две минуты.