Он помолчал, потом неожиданно запахнул халат и повернулся в профиль.
– И мир был пуст; тот многолюдный мир, могучий мир был мёртвой массой, без травы, деревьев, без жизни, времени, людей, движенья… То хаос смерти был. Озёра, реки и море – все затихло. Ничего не шевелилось в бездне молчаливой. Безлюдные лежали корабли и гнили на недвижной, сонной влаге… Без шума, по частям валились мачты и, падая, волны не возмущали… Моря давно не ведали приливов: погибла их владычица – луна. Завяли ветры в воздухе немом… Исчезли тучи… Тьме не нужно было их помощи… она была повсюду…
Скляров тихо поднялся и знаком указал посетителям на выход. Мужчины откланялись. Корвин стоял, опустив голову на грудь, так и не выпуская из руки молота. Гости немного потолкались в дверях, а затем гуськом двинулись к лестнице.
– Какое величественное безумие, – сказала Лаврова, обернувшись на Ротонду. Они поднялись наверх, Скляров закреплял лестницу. – Какой мощный поток образов.
– У Байрона? – рассеянно спросил Маркевич. – Несомненно.
9. Сиди долго – достигнешь успеха
Тер-Мелкумов стоял у края террасы и, вцепившись в балюстраду, смотрел на горы. Дождь не возобновился и Се-Руж решил показаться хотя бы на полчаса, но не привлёк ничьего больше внимания: все разошлись по комнатам готовиться к ужину.
Все – да не все.
– Послушайте, Александр Иванович, вы создали мне в поезде чрезвычайно много неудобств. Если вы собрались делать вид, что мы с вами незнакомы, то можно было хотя бы подать какой-то знак. Я же выглядел совершеннейшим идиотом, когда сперва к вам бросился, а потом должен был неуклюже изображать обознавшегося человека. Спасибо, хоть по морде мне не заехали.
Тер-Мелкумов ответил не сразу, а когда ответил, не обернулся:
– Есть такое понятие – канспырация, товарищ Янский.
– Не ломайте комедию, товарищ Лекс, – Маркевич снял запотевшие от частого дыхания очки и протёр их платком. – Всё в шпионов играетесь, в Фенимора Купера. Вы же прекрасно знаете, о чём я подумал в первую же секунду, когда вас увидел, что мне нужно от вас узнать. Какая, к дьяволу, конспирация, двое русских случайно встретились в Альпах. Тут такие истории каждый день, вероятно, случаются. Хорошо. Давайте хотя бы тут поговорим, пока все в себя приходят.
Тер-Мелкумов снова ответил не сразу.
– Мой старик-отец, перед тем, как покинуть этот бренный мир, – а надо вам сказать, дорогой мой Степан Сергеевич, что было ему тогда целых шестьдесят девять лет, – очень любил рассказывать одну и ту же историю. Признаться, она всем нам тогда порядком поднадоела. Он рассказывал её при каждом удобном случае: на похоронах, на свадьбах, на крестинах, на Вардавар и на день святого Саркиса, одним словом, всякий раз, когда находился хотя бы один слушатель. Я так часто её слышал, что запомнил почти наизусть. Принесите себе стул из столовой, здешние все сырые.
Маркевич, однако, остался стоять и только закурил папиросу.
– «В Константинополе у самого акведука Боздоган жил в незапамятные времена один армянин. Был он не молод и не стар, не худ и не толст, не высок и не низок. Всю жизнь он служил приказчиком у одного крупного торговца абрикосами, как когда-то его отец служил приказчиком у отца этого торговца. Купцы эти были османами, принадлежали к уважаемой фамилии, поставляли сухие фрукты в гарем. Этим как раз и занимался наш армянин. Два раза в месяц он приезжал на главный склад и лично отбирал лучший товар: крупную, слегка блестящую, цвета старой бронзы курагу, кайсу, наоборот, самую светлую и как бы матовую, и, наконец, редкостный даже для Константинополя аштак – целый абрикос, у которого перед сушкой удаляют косточку, из косточки извлекают ядро и вкладывают обратно в плод. Закончив отбор, приказчик наполнял абрикосами специальные корзины, большие, с двойными крышками, а затем следил, чтобы корзины аккуратно заворачивались в шали. И корзины, и шали, разумеется, всякий раз были новыми – но на эти расходы никто не смотрел, потому что поставлять фрукты в гарем это большая честь. Затем корзины грузились в повозку, всегда начисто вымытую и вычищенную, и наш приказчик лично усаживался за возницу.
Дальше Ворот Приветствия его, конечно, никогда не пускали, да у него и в мыслях не было, что можно проехать вглубь. Плосколицые служки в чистых халатах снимали одну за другой корзины под надзором стражников и сопя тащили их через Второй двор, направо, к кухням. Через несколько минут появлялся младший кухонный евнух – такой толстый и безобразный, что отворачивались даже стражники, и совал в руку армянину маленький кошелёчек с серебром. Деньги эти не покрывали даже стоимость корзин, не говоря уж о шалях, но ни нашего армянина, ни его хозяина это не волновало – честь дороже.
Так продолжалось месяц за месяцем, год за годом. Всё чаще и чаще стражники ленились подходить к самой повозке, оставаясь в благословенной тени платана. Служки, всё более толстые и неповоротливые, считали уже необязательным собственноручно стаскивать корзины и волочь их внутрь кухни. Наш армянин с лёгкостью стал делать и то и другое. Затем его стали пускать вглубь Второго двора уже на повозке К нему привыкли в кухне, не удивлялись, сталкиваясь с ним в одной из многочисленных клетушек, из которых, собственно, эти кухни и состояли. Пару раз стражники замечали знакомую тележку уже глубокой ночью, после того, как запирались ворота, но их сонные заплывшие глаза равнодушно скользили по ней, не останавливаясь.
Однажды ранней весной армянин уехал на несколько дней куда-то под Муш и привёз оттуда испуганного мальчишку, такого маленького и тощего, что никто бы не дал ему и тех одиннадцати лет, которых он был на самом деле. Пару месяцев он откармливал паренька, не выпуская из дома, потом начал потихоньку приучать к делам. Мальчик, когда отъелся и освоился, оказался на диво бойким и сообразительным, быстро стал заводилой детских игр в своём околотке (игр, впрочем, редких, ибо работы у приёмного отца хватало), обезьянничал на Базаре, в надежде заработать мелкую монетку от хохочущих купцов, а то и стянуть что-нибудь, что плохо лежит.
В канун курбан-байрама, в день Арифе, армянин приехал к Воротам Приветствия необычно рано. Лето в тот год вообще оказалось странно прохладным, а на заре было попросту зябко. Конечно, никто не вышел ему навстречу. Армянин стащил несколько корзин и поставил их у платана, а последнюю, самую большую и, вероятно, очень тяжёлую, затащил волоком внутрь. Он пропёр её через три кухни, а затем свернул в крошечный, занавешенный закуток, где обычно были свалены сломанные мётлы и щётки, помятые кумганы и подносы, гнутые ложки и прохудившиеся чаны. Пару раз в месяц сюда наведывался лудильщик, но последний раз он был здесь позавчера. В этом закутке армянин поставил корзину, а сам сел на пол рядом, предварительно задёрнув занавес.
Так он прождал ровно двадцать два часа.
Иногда он просовывал под шаль, прикрывавшую корзину, несколько обломков засохшей лепёшки, а тыква с водой, судя по раздававшимся из корзины звукам, там была с самого начала. Наконец, армянин отдёрнул покрывало и не говоря ни слова, ткнул указательным пальцем в тёмный коридор; мальчик из-под Муша гибкой тенью скользнул вглубь. Выждав ещё с четверть часа, он поднялся с пола сам и двинулся в сторону Ворот Счастья, которые соединяли своими крыльями западную и восточную стены Топкапы. Несколько минут он почти полз, каждый миг опасаясь стражников, но в ту пору в халифате царили мир и благоденствие – а мир и благоденствие наиболее споспешествуют бунтовщикам и убийцам.
Он пересёк таким образом Второй двор и, свернув направо, оказался во дворе Третьем, где если бы его просто поймали – его, уважаемого приказчика, известного не только младшему, но и старшему кухонному евнуху, почтенного горожанина, не заподозренного ни в чём предосудительном и ничего предосудительного не совершившего, – то без затей посадили бы на кол в присутствии дворцовой стражи, из которой впоследствии выпороли бы каждого второго, и они ещё должны были бы благодарить Всевышнего за такой исход.