Одним словом, ставропольская нация.
Да и земля этой нации на все другие русские земли была мало похожа. Одно дело степь, а другое – какая степь? Широкая само собой, но ведь и даровитая, щедрая, да только безводием до такой меры изморенная, что даровитость и щедрость не могла людям по-настоящему явить. По весне выедет хлебороб в степь – тогда больше на яровые налегали – шестерик коней в букарь заложит и как проведет борозду из края в край, так дух захватывает – такая она длинная. Земля под лемехами нутро свое откроет, кажется, что само плодородие из каждой борозды в небо глядит. Зеленя пойдут буйные, сочные – стопудовый урожай жди. А потом жара наступает, землю опаливает. Хорошо еще если суховеи не придут, пудов по сорок с десятины соберешь, а подуют они, понесут раскаленные пески – нечего убирать, сгорело. Удобрениями можно землю ту усиливать, да ведь тогда из всех удобрений только навоз или гной, как тут его называли, известен был, а к нему у степняков прямо-таки чудное отношение сложилось.
«Як це можно, щоб Божий хлиб на гною рос!», – скажет бывало хлебороб. – «Може яки там кацапы-москали по гною сиють, так они в лаптях ходють, и Бог у них чи есть, чи нема».
С чистой земли люди хотели чистый хлеб получать, ну, а если недород, а то и вовсе неуродило, так то по Божьей воле.
Тимофей пересек площадь, постоял с мужиками у волостного правления, пошел дальше и у церкви повстречал хуторянина, которому уже давно обещал починить косилку. Но потолковать им не пришлось, так как из церкви вышел отец Никодим – дороднейший и благообразнейший из всех сельских священников, бытовавших тогда на Руси – и хуторянин оборвал разговор с Тимофеем. Рысцой-рысцой, побежал он к духовной особе; на бегу помахивал кнутом, как бы самого себя по заду стегал, подгоняючи. Чуть не ударившись головой в объемистое чрево отца Никодима, хуторянин застыл в ожидании благословения.
«Ты, чадо мое духовное, нынче третий или четвертый раз под благословение сигаешь», – строго сказал священник.
«Так я ж, батюшка, с хутора. От нас до твоего святого благословения черта лысого доберешься», – проговорил хуторянин тонким, въедливым голосом.
Отец Никодим опростал руку из широкого рукава малинового подрясника, взмахнул ею сверху-вниз, справа-налево, и со стороны казалось, что он пнул хуторянина в лоб, дал щелчка под подбородок, а потом наотмашь хлестнул по одной и другой щеке. Пока о. Никодим благословлял усердного богомольца, Тимофей успел с площади ускользнуть, не дал отцу Никодиму, как до этого, подловить его и привести к той части церковной ограды, где одна секция выпала из кирпичного гнезда и требует от Тимофея приложения рук. Работа не то, чтоб большая, для церкви и большее сделаешь, но все-таки дня три она возьмет, а летом день неделю кормит. Посмеиваясь в бороду, очень довольный тем, что отец Никодим промашку дал, Тимофей скоро был у своего двора и первым делом в кузню заглянул. Кликнув Якова, он указал ему на обтянутое шиной колесо – на ободе проступали подпалины.
«Коваль из тебя, як из гусака иноходец», – строго сказал он. – «Мало я тебя учил шины натягивать без перекала?»
Яков молчал: отец прав. Чертовы подпалины были незаметными, пока колесо на наковальне обрабатывали в железо, а остыло, и все грехи наружу вылезли.
«Где мать?», – спросил отец, и было видно, что он уже отошел, забыл о колесе.
«В сарае», – ответил Яков. – «Ждет вас, батя, прямо не дождется».
Тимофей посмотрел на старшего сына, уловил в его прищуренных глазах смешок, хотел тут же вспылить, но вдруг взволновался и шагнул во двор, прямо к сараю повернул. Яков вернулся в кузню. По кузнечному делу он был за главного, отцу только в умении уступал, и когда хаяли его работу, сердился.
«Батько, як тот неезженный жеребчик, в сарай скакнув», – сказал он братьям, в такой смутной форме высказывая обиду на отца.
Сергей поставил кувалду у наковальни, вытер пот с лица.
«Я всё думаю, як то бувает? Бачили, яка чиста дитына? Рази можно, чтоб така чиста дитына на свит нарождалась?», – спросил он.
«Ты думать думай, а за кувалду держись», – строго сказал Яков, орудуя клещами в горне. – «Пока мы пришли, тетка Вера его облизала, потому и чистый он. Она мабуть усих нас облизывала».
Митька покраснел, представив, как мать и его облизывала.
Тимофей вошел в сарай и опустился на корточки возле жены.
«Вот и слава Богу, вот и хорошо», – сказал он. – «Да чего ж ты плачешь? Радоваться надо! Сын, значит? По голосу сразу угадаешь».
Говорил, а сам расплывался в улыбке. Оказалось, что под могучей бородой есть рот, а во рту белоснежные, нетронутые ни табаком, ни болезнями, ни зубодранием зубы, и всё это может вдруг обнаруживаться, стоит только человеку улыбнуться. Ему хотелось сказать жене что-нибудь особенное, значительное.
«Церковную ограду я завтра же начну чинить. Нужно будет две штанги отковать», – сказал он.
Тетка Вера тихонько плакала, на благочестивое побуждение мужа не откликнулась, а свое сказала:
«Дети осуждают. Старые мы, а я рожаю. Молилась святому Марку, не помогло».
«Это не их щенячье дело, судить нас», – строго сказал Тимофей. Ему было жалко жену. Не зная, чем остановить ее слезы, он погладил ее по голове и хоть не вполне уместно, но очень нежно произнес:
«Дура ты, тетка Вера, да и всё тут».
Помолчал, прошелся из конца в конец сарая, зачем-то переставил вилы, попробовал на ощупь старый хомут, без дела висевший на колышке – кожа высохла, потрескалась – сказал:
«Сколько раз приказывал Митьке смазать хомут. Вот, возьму батог… А как звать его будем, поскребыша-то?»
«И не знаю, поскребыш ли», – жалобилась тетка Вера. – «Уже о трех думали, что поскребыши. Неуемный ты, Тимоша, сладу с тобой нет».
«Старая песня». Тимофей опять широко улыбнулся, сверкнув зубами. «Вот что, тетка Вера, раз ты молилась святому Марку, а он определил молитву без внимания оставить, то пусть так оно и будет – Марком ему быть».
«По святцам батюшка нарекает, какое имя в святцах, такое и назначит», – шелестела тетка Вера.
«Я ж сказал, что церковную ограду починю. Отец Никодим его девой Марией наречет, если за ограду». Тимофей помогал тетке Вере подняться на ноги, старался не глядеть на мокрое и кровавое, что под нею обнаружилось.
Семен с женой ко двору вернулись, и Варвара, узнав о происшедшем от тех, что в кузне были, заголосила и в сарай прибежала, Тимофея оттуда выпроводила, воды принесла и всё, что полагается в таких случаях, сделала, а потом в доме колыску к потолку привесила, ту самую, в которой все Суровы поочередно качались. Сыновья смотрели через щель в стене кузни, когда мать с отцом вселяли в хату нового Сурова. Тетка Вера прошла через двор, за нею Варвара шла, прижимая к себе басовитого младенца, а Тимофей шагал позади. Он накручивал бороду на квадратную ладонь, потом отпускал ее, потом опять крутил и при этом прямо-таки невиданно улыбался. Но сыновья, конечно, не знали, что улыбался он потому, что в этот момент женой любовался. Только что родила, а посмотри – красавица, да и только. Высокая, стройная, в талии опять по-осиному тонкая и на лицо румянец вот-вот вернется. Греховодник был Тимофей в мыслях своих, а всё от того, что сила в нем пенилась.
Отец Никодим без спора нарек младенца Марком и, чтобы сделать всё ясным, мы тут скажем, что больше детей у Тимофея и тетки Веры не было, на девятнадцатом как ножом обрезало.
Суровская хата стояла в глубине двора, выставив на улицу узкую сторону с двумя подслеповатыми окошками, а всеми другими окнами во двор глядела. Была она старой, но крепко обжитой и очень вместительной. От времени немного покосилась, потолок вроде провис, в землю вросла, но стояла неколебимо, словно решив держаться до скончания веков. По примеру других хат в тех местах, суровская на две части делилась – чистая половина хатой называлась, а та, в которой печь необъятная – хатыной. Вместительная хата, а все-таки приходилось ей растягиваться, чтобы всей суровской семье место дать. От сеней клетушка была приделана, отец с матерью в ней обитали. Со двора к хате льнула пристройка для Семена с женой и их сыном Петькой.