Ведь города былого больше нет, —
Исчезли те дворы и те скворечни.
Понятны перемены, только я,
Прикидывая ворох чувств навскидку, —
Не в силах на брусчатке у Кремля
Представить искромётную лезгинку.
* * *
Памяти Бориса Клименко
На Владимирской горке не встретимся,
Сквозь вечернюю бирюзу
Не для нас огоньками засветится
Даль, раскинувшаяся внизу.
Но с Монмартра глядя на крыши
Сероватые, как зола,
Вспомню я о тебе, и увижу
Русь, что Киевскою звалась.
Та, где нынче слепые, ярые,
Как из лет, что не знали мы,
Свистят стрелами кудеяровыми
Ветры с северной стороны.
А восточнее, очумело
Над озябшей землёй кружа,
Стаи птиц, антрацита чернее,
Режут воздух острей ножа.
* * *
Живя вдали, страны своей лицо я
Эпохи девяностых знаю мало,
Но то, что высветлялось в песнях Цоя,
Сомнений у меня не вызывало.
Бывало, не умел понять толково,
Куда идёт отечество, качаясь,
Лишь убеждался, слушая Талькова, —
Оно в беде, однако не скончалось!
Под северо-восточным ветром острым,
Сознание надеждами лелея,
Следил, как там развенчивали монстров,
Горгульями смотревших с мавзолея.
Сейчас, увы, ни тех надежд, ни веры, —
Лишь горечь, что нельзя вернуть обратно
Ни в Петушки уехавшего Веню,
Ни рыбаковских мальчиков с Арбата.
* * *
Как же память нас с минувшим спарила, —
Думаю, смотря фотоальбом, —
Но не лучше новое, чем старое
(Я, понятно, тут не о любом).
Впрочем, в дни, что нынче непогожие,
Не забыл – хватало их и там,
Разве ж были мы тогда моложе
И ещё привычны к синякам.
Игорь Шестков / Берлин /
Игорь Шестков (Igor Heinrich Schestkow) родился, вырос и жил до эмиграции в Москве. После окончания МГУ 10 лет работал в НИИ. Занимался самообразованием, рисовал, в восьмидесятых годах участвовал в выставках художников-нонконформистов. В 1990 году выехал как турист в ГДР и на родину больше не вернулся. Живет в Берлине. Пишет рассказы и эссе по-русски.
Нордринг (отрывок из готической повести)
Жил я тогда в блочном доме в берлинском Марцане. Была у меня соседка по лестничной площадке, Дорит Фидлер. Тихая такая, неприметная женщина. Бывшая гэдээровка. Не высокая, но и не коротышка, не толстая и не худая.
Сколько лет ей было, когда я впервые ее увидел, – не знаю, может 55, а может и 60, но выглядела она на 42.
Ходила, гордо запрокинув голову.
Короткая стрижка. Брюнетка. Седые пряди.
На ее узком лице застыла вечная улыбка, как это бывает иногда у продавщиц, работников похоронных бюро и педиатров.
Взгляд как бы удивленных карих глаз спокойный, уверенный… но с непонятным темным огоньком.
Я говорил ей при встрече: «Халло!»
Старался, по так и не изжитой привычке мачо, вложить в это слово особый интерес.
Она отвечала сухо и кратко. Халло.
Легкий звук падал и исчезал.
После смерти мужа она жила одна в четырехкомнатной квартире.
Другая моя соседка, все-про-всех-знающая энергичная толстуха рассказывала: «У Дорит дома – идеальная чистота. Наверное, убирается все время. Ни пылинки, как в операционной. Кухня умопомрачительная, на стенах – фотографии породистых лошадей. В гостиной крест черный с мертвой головой. Книжки про НЛО и Атлантиду. Бюст Одина с двумя воронами. В спальне – драконы китайские бумажные на веревочках. И везде – горшки с цветами. Бегонии. Всех видов и оттенков. Красиво, но… как будто не по квартире ходишь, а по оранжерее. Или по кладбищу поздней весной».
…
Мы, хотя и жили дверь в дверь, не общались, как это и принято в большом городе. Я занимался своей писаниной, боролся как умел с различными хворями, а госпожа Фидлер жила жизнью молодящейся, не унывающей вдовы. Играла в теннис на платном корте неподалеку, учила английский язык на курсах, регулярно плавала в бассейне, посещала берлинское общество оккультистов «Черная лампа», принимала у себя любовника и гостила все лето в его загородном доме, окруженном ореховыми деревьями и виноградниками, где-то под Дрезденом, – все это поведала мне все та же толстуха…
Даже лифтом не пользовалась, спускалась и поднималась на седьмой этаж пешком.
Друга госпожи Фидлер я ни разу не видел, не пришлось.
Толстуха описывала его так: солидный господин из Штутгарта, высокий и богатый. Вдовец. После объединения Германии купил недвижимость на Востоке. Владелец конного завода. Не иначе как колдун. Приезжает на своей шикарной черной БМВ и забирает нашу Дорит с собой. Кажется, они учились в одном классе в провинции, и она была его первой любовью. Друг в друге души не чают.
Толстуха завидовала фрау Фидлер и не скрывала этого.
– Да, завидую. Потому что она – старая, а здоровье и фигура, как у молодухи. Потому что у меня нет богатого любовника с БМВ и призовыми лошадями. Меня никто не любит, кроме моих крошек…
Крошками толстуха называла своих несносных померанских шпицев, при каждой встрече истошно меня облаивающих и норовивших укусить за ногу.
…
Так мы и жили – параллельными жизнями пять или шесть лет. Со стороны квартиры фрау Фидлер не доносилось ни звука.
А несколько недель назад до меня вдруг дошло, что я давно не видел мою соседку. Случилось это в ванной комнате. После того, как я побрился и зубы почистил. Я посмотрел на себя в зеркало и подумал: «Давно не видел госпожу Фидлер».
Ну, не видел и не видел. Может быть, переехала.
А несколько дней назад опять встретился с толстухой. Она сажала розы на газоне. А шпицы были к ограде привязаны. Поздоровался и заговорил о нашей соседке. Та отвела взгляд, три раза копнула землю тяпкой и сказала: «Ты не знаешь? Она умерла года полтора назад. Заболела. Легла в больницу. Домой не вернулась. Похоронили ее в Грайфсвальде. А квартира стоит не тронутая, потому что наследница, дочка, не хочет разбирать вещи, выбрасывать, ремонтировать. Только бегонии сложила в огромный синий мешок и увезла куда-то. Может, выкинула… Любовник, понятное дело, пропал, может, тоже умер… Да, так все и кончается на свете. Кому мы нужны, мертвые? Могильщикам да червям. И кого теперь тревожит, знала она английский или нет… Нам с тобой тоже не долго осталось небо коптить».
Толстуха любила порассуждать о тщете человеческой жизни и о неминуемом конце.
…
Меня, признаться, известие о смерти соседки не расстроило. Только кольнуло что-то в горле. И моргать захотелось почему-то.
– Ну, умерла и умерла, что теперь делать? Все умрем. А дочку ее я прекрасно понимаю. Вещи матери выбрасывать – все равно что второй раз хоронить. Мучение.
Постарался поскорее выкинуть госпожу Фидлер из головы.
– Все и так паршиво. Начну рассусоливать да размазывать, – раскисну. Я себя знаю.
Вроде бы, получилось.
А вечером, в постели, в полусне, задумался о соседке. Представил себе, как она лежит в гробу… а гроб стоит на сцене, на столе… позади стола – черный крест… в зале публика, все нетерпеливо ждут кого-то. Меня?
Бывает так, начинаешь вдруг думать о том, о чем думать вовсе не хочешь. И думаешь, думаешь. Какая-то неведомая сила возвращает и возвращает неприятные мысли в голову, заставляет концентрироваться на том, от чего хочешь поскорее избавиться. И это противоестественное возвращение, и концентрация, и картинки, которые как бы назло нам рисует наше воображение… причиняют боль.